Любитель полыни
— Да, дорогой, когда такие мастера, как эти кукловоды Дзихэй и Кохару, уйдут, не знаю, во что превратится театр.
Мисако, подавляя насмешливую улыбку, прикусила нижнюю губу: «Ну вот, началась лекция». Достав пудреницу, она пудрила нос.
— Жаль, что так мало зрителей. Но в воскресенье или в субботу, наверное, не так.
— Всегда так. Сегодня людей ещё достаточно. Вообще-то этот театр слишком большой. Сгоревший Бунракудза был маленький, так было лучше.
— Но, кажется, разрешения на его восстановление до сих пор не дают. В газетах писали…
— Так или иначе, зрителей мало. Театр Сётику[25] дохода не приносит. По сути, речь идёт о подлинном осакском искусстве, и если не будет добровольных пожертвований…
— А почему бы вам не показать пример? — вмешалась Мисако.
— Я не живу здесь. Это дело жителей Осака, — ответил старик с серьёзным видом.
— Но разве вы не восхищаетесь осакским искусством? Ведь Осака вас пленил.
— А тебя, если на то пошло, пленила западная музыка?
— Ну, не совсем. А вот пение рассказчика в кукольном театре мне не нравится. Очень много шума.
— Если уж говорить о шуме, я тут недавно слышал нечто. Джаз-банд — вот как это называется. Совершенно идиотский европейский оркестр. Сейчас такое в моде. И в Японии с давних пор такое было. Бум-бум — разве это музыка?
— Вы, конечно, слышали плохой джаз в каком-нибудь дешёвом кинотеатре.
— А есть и хороший?
— Конечно. Джаз — совсем не идиотская музыка.
— Не пойму поведение нынешней молодёжи. Во-первых, женщины перестали быть скромными. Что это у тебя в руке?
— Это? Это пудреница.
— В последнее время видишь на каждом шагу, как на людях, ни с чем не считаясь, женщины открывают эту штуку и гримируют лицо. Такое не подобает приличной женщине. О-Хиса тоже завела себе. Я её очень ругал.
— Но это очень удобно.
Мисако с нарочитым спокойствием повернулась с зеркальцем к свету и стала старательно красить губы.
— В таких манерах ничего хорошего нет. Девицы и женщины строгих правил такого на людях не делают.
— Сейчас все так себя ведут, ничего не поделаешь. Я знаю одну даму, она знаменита тем, что в обществе, сев за стол, обязательно достаёт пудреницу и, не обращая внимания, что ей предлагают блюдо, занимается своим лицом. Из-за неё обеды длятся до бесконечности.
— Кто это? — спросил Канамэ.
— Госпожа Накагава. Ты её не знаешь.
Старик вытащил из-под живота ручную грелку и протянул О-Хиса:
— Посмотри, есть ли ещё огонь… Зал большой, зрителей мало, наверное, поэтому здесь холодновато, — пробормотал он.
О-Хиса начала раздувать угли в грелке. Канамэ, воспользовавшись тем, что она занята, достал принесённую им оловянную бутылку сакэ и сказал тестю:
— А не добавить ли немного тепла в желудок?
Должен был начаться второй акт. Мисако уже давно нетерпеливо поглядывала на мужа, но он был настроен беззаботно и не проявлял никакого желания уходить. Говоря дома с Асо по телефону, она сказала: «Мне совсем не хочется туда идти. Уйду при первой возможности. Если смогу освободиться до семи часов, то приеду. Но не знаю, как получится, особенно рассчитывать на это не приходится».
— Завтра весь день будут болеть ноги, — сказала она, демонстративно массируя колени.
— Пока действие не началось, ты можешь посидеть там на стуле, — сказал муж и взглянул на неё, как будто желая сказать: «Ты же видишь, сейчас уйти невозможно». Она поняла его, и это привело её в сильное раздражение.
— А если тебе походить по коридору? — повернулся к ней отец.
— А что в коридоре интересного? — начала она с насмешкой, но обратила всё в шутку. — Меня тоже пленяет осакское искусство. Достаточно одного действия, чтобы я была покорена больше папы.
О-Хиса хихикнула.
— А что ты сам собираешься делать? — обернулась Мисако к мужу.
— Мне всё равно…
Канамэ, оставаясь самим собой, ответил уклончиво, но в его словах сквозило некоторое недовольство женой, которая так настойчиво домогалась его ответа: «Уходим или нет?» Он знал, что она не намеревалась долго оставаться в театре, и сам без напоминаний был готов уйти при первой возможности, но коль скоро они специально приглашены, она могла бы ради отца не проявлять своего нетерпения и оставить всё на усмотрение мужа — можно было бы продемонстрировать единодушие, как подобает супругам.
— Мы бы как раз успели… — Не обращая внимания на выражение его лица, Мисако открыла двойную крышку с эмалью висевших на груди часов. — Раз мы уже пришли на Дотомбори, не пойти ли нам в театр Сётику?[26]
— Но послушай, Канамэ интересно, — нахмурившись, вмешался отец, капризно, как ребёнок. — Вы могли бы составить нам компанию. В Сётику можно пойти в другой раз.
— Ну, если Канамэ хочет смотреть…
— К тому же О-Хиса вчера приготовила столько всего, что нам вдвоём не съесть.
— Это не такие лакомства, чтобы вам понравилось, — сказала О-Хиса, до сих пор не вступавшая в разговор. Она стала закрывать крышками стоящие сбоку деревянные судки, и разноцветная мозаика положенной в них еды исчезла. Старик, который часами мог говорить о приготовлении одного только сухого соевого творога, обучил свою молодую наложницу кулинарному искусству, и сейчас кроме приготовленного ею ничего не брал в рот. Ему хотелось непременно угостить Мисако и Канамэ.
— И потом, уже поздно идти в Сётику, лучше завтра, — сказал Канамэ, подразумевая Сума.
— Ну ладно, посмотрим ещё одно действие. Попробуем всё, что так любезно приготовила О-Хиса.
Взаимное недовольство супругов только усугубилось во время второго акта — «В доме Дзихэй». На сцене двигались куклы, текст, произносимый рассказчиком, изобиловал невероятными преувеличениями, но когда дело дошло до супружеских отношений Дзихэй и О-Сан, Канамэ и Мисако не могли тайком не переглянуться с горькой усмешкой. Прозвучали слова: «Разве в груди жены живёт чёрт или живёт змея?», и Канамэ показалось, что они точно, пусть и в поэтической форме, выражают тайну супругов, сексуальные склонности которых не совпадают. Он почувствовал в сердце острую боль. Смутно он припомнил, что текст «Самоубийства влюблённых на острове Небесных сетей» — не оригинал, созданный Соринси;[27] он был переделан Хандзи[28] или ещё кем-то, но эту фразу, конечно же, написал сам Мондзаэмон. Канамэ вспомнил, как старик, расхваливая стиль пьес для кукольного театра, говорил: «Нынешним романам до них далеко!» и приводил в качестве примера именно эту фразу. Канамэ опасался, как бы по окончании действия тесть не стал бы твердить: «„Живёт чёрт или живёт змея“ — как умело в старину выражали свои мысли!» и, как всегда, требовать, чтобы все с ним согласились — предчувствие этого было нестерпимо. Надо было не возражать жене, нужно было уйти в антракте.
Зрелище, однако, захватывало его, и в иные моменты он, забывая о своих опасениях, с восхищением смотрел на сцену. В предыдущем действии его привлекала одна Кохару, а сейчас ему нравились и Дзихэй, и О-Сан. На сцене был проём двери, выкрашенный красной охрой, Дзихэй лежал, подложив под голову деревянный наугольник и вытянув ноги к жаровне, и спокойно слушал ворчание жены. У всех мужчин в сумерки всегда возникает тоска по кварталу красных фонарей. В тексте рассказчика не было указаний на время, но Канамэ воображал, что был вечер, на улице летают летучие мыши — старый Осака, торговый город. О-Сан была одета в обычное крепдешиновое платье с мелким узором. Её лицо — неподвижная маска куклы — казалось печальнее лица Кохару, в нём было мало очарования; видно, что эта жена торговца была женщиной с твёрдым чувством долга, пренебрегаемая своим мужем. Кроме того, Канамэ успел привыкнуть к болтающимся ногам кукол и они больше не мозолили ему глаза — и Тахэй, и Дзэнроку, буянившие и суетящиеся на сцене, казались ему естественными. Все персонажи бранились, кричали, ссорились, насмехались друг над другом, Тахэй громко рыдал, и в центре всего этого была Кохару, весь поднятый крик странным образом только подчёркивал впечатление от её красоты. Громкий голос рассказчика теперь не казался вульгарным, наоборот, он увеличивал ощущение трагедии.