Вторжение
– Теперь хотя бы ноги брить не надо.
Лия смеялась так долго, что на глазах выступили слезы.
5– Вы чувствуете? Чувствуете запах?
Они ведут носом, видимо пытаясь уловить запах дыма. Незаметно приподнимают руки и нюхают подмышки. Неужели от них так несет пóтом, что Варшавский останавливает репетицию, учуяв из кабинета этажом выше?
– Так пахнут квартиры стариков.
Варшавский вышагивает между рядами солдат в белых трико, которые стоят смирно в первой позиции. Прямая спина, очки, начищенные коричневые ботинки, хотя в ботинках сюда нельзя.
– Вы слышали, Театр на Таганке снесли? – спрашивает он как бы между прочим, будто не отрепетировал речь заранее. – Вырвали кресла с мясом, растащили декорации и… Бам! – хлопок в ладоши. – Нет театра.
Солистка, та, которая в золотистых чунях, усмехается, но под взглядом Варшавского вытягивается по струнке.
– Театр на Никитской закрыли. Сатиру. Новую оперу. Никто больше не ходит на оперу. Никто больше не ходит в театр. – Он останавливается в центре зала. – Как думаете, когда дойдет очередь до нашего?
На его лице отблеск рекламного щита, что заливает кровью зал для репетиций номер шесть даже при свете дня. Варшавский успевает заглянуть в глаза каждому, кроме меня. Меня он не замечает.
– Театр умирает.
Они переминаются с ноги на ногу, хотя команды «вольно» вроде бы не было. Мара едва удерживается от того, чтобы закатить глаза. Варшавский вдруг широко улыбается и провозглашает:
– Мы – проститутки, обслуживающие стариков. – Он дает фразе немного повисеть в воздухе, чтобы произвести должное впечатление, но почему-то при слове «проститутки» никто не визжит и не хватается за сердце. – Последних стариков, которые еще ходят на балет. Когда в последний раз вы видели молодое лицо в зрительном зале? Кроме тех, конечно, что привозят стариков в инвалидных креслах. Вы, – он медленно обводит пальцем труппу, еще один продуманный жест, – служители Старого мира. Что вы будете делать, когда последний старик издохнет прямо посреди второго акта?
На рекламном щите сияют красные туфли в человеческий рост. «Купите со скидкой 50 %! И никто вас не остановит!»
Варшавский поднимает руки.
– Да, я виновен! Виновен, признаю. Наш театр сопротивляется… сопротивлялся до последнего. Я заделывал самые узкие щели, чтобы ничто из Нового мира не проникло в его стены. Я закупорил наш театр, наш храм искусства, как закупоривает бутылку с посланием потерпевший кораблекрушение. – На этом месте Мара все-таки не может сдержаться и закатывает глаза. – Я думал, что сохраняю в бутылке историю, но, как оказалось, там было только одно слово. «Спасите».
Варшавский понижает голос:
– И я был спасен.
Он смотрит на меня.
– Новый мир пришел.
Все смотрят на меня.
– И за Новым миром придут новые зрители.
Когтистые лапки, я слышу, как они скребут по мне, громче и громче, царапают по обнаженной коже. Варшавский приглашающим жестом указывает мне на середину зала.
– «Жизель». Второй акт. Вариация.
Расступаются.
Шаг, второй. Музыка. Еще шаг. Из наклона в арабеску, вращение. Прыжок. Разворот. Застыть. Мимолетная поза, нога прямая. Глиссад, ассамбле в сторону. Слова рассыпаются, бесполезные, бессмысленные. Кости – в прах. Плоть – в прах. Геометрия, голая, бесстыдная, нежная. Ноги чертят в воздухе линии, параллели, перпендикуляры. Острые углы, прямые углы. Спираль, смена плоскости. Прыжок, еще прыжок. Невесомый, бесплотный, бескостный. Как бы не удариться головой о потолок. Какого черта они такие низкие. Прыжок, еще прыжок. Кости – в прах. Плоть – в прах. Прыжок, прыжок. Точно в такт, не сбиваясь, не опаздывая. Кручу, кручу…
Останавливаюсь.
Дышу.
Никто не шевелится, и на мгновение кажется, будто фигуры, неживые, нездешние, мастерски выписаны маслом на заднике к чужому спектаклю. Первой оживает Мара, и ее прокуренный голос звучит в тишине неожиданно громко:
– Черт возьми, Лия! Да ты крутишься, как… как миксер!
Другие голоса оживают следом, подхватывают слова, обступают меня со всех сторон, и я чувствую жар от невидимых факелов в их руках, невидимых, но пылающих так ярко, что больно глазам.
Перед тем как шагнуть за дверь зала для репетиций номер шесть, Варшавский оборачивается и кидает, как кость своре голодных псов, последнюю фразу:
– Ах да, чуть не забыл! Закажи в костюмерной юбку покороче.
6Улыбка была неожиданной, неуместной. Лия подумала, что ослышалась. Жестокая шутка. Если продолжать тихонечко лежать на больничной койке, закрыв глаза, то они отстанут, уйдут.
Они сказали не «ходить», они сказали «танцевать». Если бы они сказали «ходить», Лия, может быть, и посмеялась бы вместе с ними, может быть, так принято, может быть, это часть терапии. Может быть, смех убивает жалость к себе, может быть, здесь просто работают садисты… Но они сказали «танцевать». Они сказали то, о чем нельзя упоминать всуе, и слезы, все эти дни колыхавшиеся где-то на подступе к глазам, сорвались наконец и все текли, текли, текли.
Они думали, она плачет от счастья. Они, дураки, думали, что она приняла их всерьез.
Оказалось, они не шутят.
Когда Лия жила с бабушкой, она часто сталкивалась в подъезде с женщиной на протезах. Та жила на первом этаже, ходила летом в поношенном болоньевом пальто и в вязаной шапке, которая сползала на глаза, пока женщина преодолевала три ступеньки, ведущие к выходу из дома. Одной рукой она опиралась на костыль, второй цеплялась за перила, медленно переставляя железные палки, торчащие из дешевых сапог, ступенька за ступенькой. Лия терпеливо ждала, придерживая дверь, но каждый раз, как только женщина выходила из подъезда, Лия взбегала по лестнице на девятый этаж, не вызывая лифта, чтобы почувствовать, как сгибаются колени, двигаются суставы и напрягаются мышцы в ногах.
А потом маршировали солдаты. Ей прокручивали короткое, дерганое, снятое на телефон видео. Маршировали не солдаты, маршировали их ноги. Искусственные ноги с искусственным интеллектом. Роботизированные протезы, запрограммированные на строевой шаг.
«Ни одного дезертира», – улыбались они.
Войн больше нет, но русская армия будет шагать. Искусство умрет, но русский балет…
Нейронным сетям скормили тонну материалов: записи, фотографии, съемки. Ненасытная глотка пожирала всех Жизелей, которых когда-либо танцевали за всю историю балета, от Карлотты Гризи до Бессмертновой, от Парижа до Японии. Нейросеть обучалась, анализировала, рассчитывала амплитуды, высоту прыжка, углы наклона, раскладывала движения на геометрические фигуры, превращала гранд батманы, жете и кабриоли в программный код. Оценивала, выбирала, создавала. Подчиняла музыке, диктовала счет.
Раз! Нажми на кнопочку. И два! Танцуй, Жизель.
7Сложена пополам, как сломанная кукла. Голова повисла, волосы спадают вниз, на лицо. Правда, на кой черт им видеть ее лицо. Оно должно быть искажено болью от столь неестественной позы. Напряженная шея, убегающая вверх тропинка позвонков. Руки заведены за спину, тянутся вверх – фотограф срывается на крик: «Выпрями, выпрями!» Ноги широко расставлены в деми-плие. Прозрачная колючая юбка – знаю, что колючая, – задрана выше колен, обнажая протезы, поднятые на пуантах. По протезам пробегают электрические заряды, пульсируют синим цветом.
Опустевший зал для репетиций номер шесть больше не залит кровью.
Изящный росчерк неоновых букв дрожит в заледеневших лужах. Жизель: киборг на пуантах. Это они обо мне?
Сломанная кукла с сияющими ногами на рекламном щите, я не знаю тебя. Завтра ты будешь танцевать, но никто не будет смотреть на тебя. Никто не запомнит твое лицо, никто не запомнит твое имя. Твои ноги – вот что они запомнят, вот на что они придут поглазеть. Жизель, киборг на пуантах, каждый вечер будет выходить на сцену, повторять раз за разом идеальные па. Продуманные, выверенные, проверенные. Публика будет ликовать, о, как она будет ликовать.