Вторжение
Капли крови на белой шерсти смотрелись бы эффектно, в духе Тарантино. Но что, если бы Заяц правда оказался маньяком? Что бы я сделала? Смогла бы я закричать? Набрать полную грудь воздуха, почувствовать, как распирает легкие, и закричать, закричать во все горло. В детстве мама научила меня, что нужно вопить: «Пожар!», потому что никто не услышит слова «Насилуют». Или не захочет услышать.
Я никогда не кричала. В редкие зимы, когда держался мороз, мальчишки поджидали девчонок после школы, валили в свежие сугробы, наметенные за ночь, вспенивали снег на их беззащитных щеках, «мылили», а девчонки визжали, толкались, стягивали варежки и пускали в дело когти, как разъяренные кошки. Когда хохочущие мальчишки разбегались, девчонки вставали, отряхивались – краснощекие, лохматые, со сбитыми шапками – и орали им вслед: «Придурки», орали, срывая голос, но мне казалось, они только делали вид, что злятся. Меня никогда не трогали. Не замечали.
Я не знала, умею ли я кричать. Не пробовала.
А мама умела. Распахнула дверь, и луч налобного фонарика забился по углам в истерике. Мама наорала: свечи жечь нельзя. И запираться тоже – задохнешься еще. Мама послюнявила пальцы и зажала фитиль между указательным и большим. Дым взвился тонким завитком, и мама бросила меня в темноту.
Глава 3. Орбит без сахараЛегкие сдавливает знойный воздух, такой густой и вязкий, что можно потрогать пальцами. Над головой гудит хор кондиционеров, убаюкивающий, сулящий надежду, капли срываются вниз, стучат по карнизам, будто спасительный дождь. Асфальт плавится. По вмятинам от каблуков можно выследить заплутавших, что рискнули выбраться наружу. Я иду, как ищейка, низко припав к земле, иду на запах – о да, его ни с чем не спутаешь. У запахов не бывает температуры, но этот – холодный, почти ледяной, с привкусом металла. Небо медовое, цвета линялой львиной шкуры. Львица так близко, что я могу посчитать черные крапинки в ее рыжих глазах. Из разинутой пасти на сухую землю капает кровь. Кровь пахнет холодно, металлом. Львица отрывает голову от огромного, величиной с нее, зайца, и на месте, где была голова, – пустота. Мультяшный глаз навыкате подмигивает мне. Свалявшаяся белая синтетическая шерсть окрашена в алый. Я не могу пошевелиться, не могу закричать. Я не умею кричать. Львица смотрит на меня, вернее, куда-то мимо меня, она открывает пасть, но вместо рыка я слышу стук, странный стук, будто кто-то колотит в дверь.
Кто-то колотит в дверь.
Я открыла глаза. Если бы я была героиней фильма, то с крупного плана моего распахивающегося глаза и началось бы кино. Правого. Как в первой серии «Остаться в живых». Только мой глаз был бы уже аккуратно подведен карандашом. Мама не выносила, когда я плакала из-за фильмов: «Чего ревешь, не по-настоящему же, а сама насмотрелась сериала и боялась самолетов, хоть никогда в жизни и не летала. А еще она шутила, что на необитаемом острове меня бы съели первой. Наверное, она имела в виду, что я толстая и бесполезная.
Но я не в кино.
Простыни подо мной были мокрые, хоть выжимай. Майка тоже насквозь. По привычке я потянулась к форточке, чтобы впустить прохладу, но поняла, что окно уже открыто настежь – без толку, все равно нечем дышать. Уснула я поздно – всю ночь отбивалась от комаров, на которых без электричества не действовали зеленые таблетки фумигатора. Устав напрасно молотить по воздуху руками, я с пяток до макушки завернулась в махровое покрывало, сдавила голову подушкой, чтобы не слышать их тонюсенького, действующего на нервы писка, и надеялась, что просто-напросто задохнусь и умру. Но не умерла.
Кто-то снова постучал.
Никогда никому не открывай. Мама так говорила, когда ей приходилось оставлять меня, еще совсем ребенком, одну. Никогда никому не открывай и не разговаривай с незнакомцами. Даже если это огромный белый заяц с фонариком, который предлагает тебе следовать за ним. Ну, ладно, про зайца она не предупреждала. Черт возьми, мне уже шестнадцать. Я натянула вчерашние джинсы с разводами от пота, чтобы спрятать разодранные в кровь комариные укусы, и надела очки.
– Кто там?
– Соседи!
Девушка улыбалась так, будто собиралась втюхать мне пылесос. Ведущая магазина на диване, не иначе. На ней была клетчатая рубашка и, кажется, больше ничего. Я не сразу поняла, насколько то, что она говорит, не согласуется с ее магазинно-диванной улыбкой:
– Вы нас топите.
Нет, мама не ушла на работу, как обычно. Не накрасила губы морковной помадой, истертой до основания – тут еще много, можно использовать, – не надела батистовое платье в цветочек с коричневым ожогом от утюга на боку – да какая разница, все равно под фартуком не видно, – не взяла дерматиновую сумочку со сломанной молнией – ой, некогда в ателье отнести. Нет, мама лежит в ванне. Мама поскользнулась, ударилась головой и лежит без сознания, а вода поднялась до ноздрей, перелилась через бортик и льется на голову соседям. Я не хотела представлять ее лицо, поэтому представляла сморщенную белесую кожу на пальцах, которые безвольно плавают в мыльной воде.
– Ну и пекло же у вас, – громко объявила девушка. – Как в аду.
От входной двери до двери в ванную я шла, словно ступая по сухой земле, раскаленной под солнцем. Черный язычок выключателя дразнился, значит, свет горит, значит… Тишина. Я толкнула дверь. Ванна пуста. И темно. Электричества до сих пор не было. Выдохнула.
Холодильник ещё потечет, не дай бог.
Холодильник!
Когда я, семилетняя, стояла босиком на картонке, пока женщина с золотым зубом держала цветастую простынь, прикрывая меня, голую и замерзшую, от покупателей на рынке, я не думала о том, что вот эта самая желтая майка с нарисованными рыбками в конце концов превратится в половую тряпку. Как и зеленая, как и белая, как и все мои майки. Мама ничего не выбрасывала: мама рвала майки на ровные полосы, мама срезала плесень с хлеба, мама по два раза заливала кипятком чайные пакетики, мама выковыривала помаду спичкой. Разноцветные майки, мои детские майки, обступали теперь холодильник со всех сторон, будто вражескую башню, тонули в грязной теплой луже. Мама будет ругаться, мама будет ругаться. В этой желтой с рыбками я стояла на кухне тогда, смотрела, как мама заметает осколки тарелки из голубого сервиза.
Да, мне не показалось – ничего, кроме рубашки, что едва прикрывала трусы. Постеснялась бы. Забралась на стул с ногами – видела бы мама! – никто ее не приглашал. Обмахивалась маминым кроссвордом вместо веера, смотрела, как я ползаю на коленях в мокрых джинсах, выкручиваю тряпки в ведро. Соседка сказала, что ее отправила сюда мать – «мать», не «мама» – требовать оплаты ремонта. Мать переехала в квартиру несколько месяцев назад – я вспомнила, как весной мама ругалась из-за коробок, перегородивших лестницу, – и только побелила потолок. Но мать преувеличивает, «как всегда», ну, покапало немного, с кем не бывает. Даже бог устроил всемирный потоп, случайно оставив открытым кран в ванной. Я не оценила шутки, даже не улыбнулась, она смолкла, наверняка размышляя, как поддержать разговор. Пусть помучается. Не хотелось открывать холодильник перед ней, чтобы проверить, пропал ли суп из рыбных консервов. Не хотелось, чтобы она увидела дверные полки, где обычно теснятся бутылочки с соусами – у нас они были забиты лекарствами, которые нужно хранить при температуре не выше восьми градусов.
Я думала: замечает ли она? Замечает ли она вонь, к которой я привыкла? Замечает ли старый уголок с потертой обивкой, миску жареной рыбы на плите под вспотевшим целлофаном, пыльный фикус, притулившийся на подоконнике, весь в брызгах масла?
Только не смотри вверх, только не смотри вверх. Не хватало еще, чтобы она подняла глаза и спросила про потолок.
– Выступающая из-под кожи кость, – проговорила она вдруг.
– Что? – Я подняла на нее глаза. Рыжая челка, крашенная хной, две косы, перетянутые детскими резиночками с пластмассовыми бусинами – на самом деле она не намного старше меня.