День за днем
День за днем уходит время. Улицы те же, те же дома.
Я зарабатываю девятьсот тысяч лир в месяц. Не так уж много, но я и не переламываюсь: выхожу в сеть на несколько часов в сутки, делаю то, что положено, и баста. Когда от моих поступали деньги, было здорово, однако теперь, когда из этой суммы нужно отстегивать шестьсот тысяч за комнату, приходится туговато. Стереосистема, которую я слушаю, прислонившись к одной из полуметровых колонок, – предпоследняя вещь, купленная на заработанные деньги. А «Информатика-1» – последний экзамен, который я сдал в этом году. С тех пор от моих поступают лишь угрозы и нагоняи по телефону.
Неправда и то, что в Кристин не было ничего особенного, и не только потому, что мне точно уже не встретить такой красивой девушки. Ну ладно: может быть, я сейчас так ее вижу, рано или поздно это у меня пройдет и мысли изменятся – но сейчас мне очень плохо, и на то, что будет потом, в данную минуту глубоко плевать.
Из всего, что сказал Морбидо, проблема – единственное, где он попал в точку. Последнее приобретение, которое я сделал на зарплату, хотя оно мне и было не по карману. Но Кристин в доме Ивана увидела, как он прыгает на сетку вместе с другими щенками, а Иван ляпнул сдуру, что таким собакам не везет: если они попадают в дурные руки, то становятся свирепыми и их стравливают между собой на потеху публике, в то время как от природы это очень добрые псы. Он обошелся мне в четыре купюры по сто лир, и он на самом деле незлобивый, только и делает, что спит в своей коробке в ванной комнате; но уж такой безобразный, Господи, прости, – острая, крысиная морда, маленькие глазки, широко расставленные, почти у самых висков. Я не успел подарить его Кристин. А здесь ему нельзя оставаться.
Я гляжу и гляжу вокруг: где будущее, что приходило в мечтах…
Есть в этой песне одно место, когда голос у Тенко ломается. До этого места он поет так, как всегда; кажется, будто голос, выходя из глубины гортани, пробивается сквозь сигаретный дым, через только что сделанную затяжку, поэтому он такой густой, чуть сиплый. Можно представить себе, что певец в недоумении, что он погружен в себя, даже печален; взгляд затерян в пустоте, глаза чуть прищурены, приподняты к вискам – но здесь, в этом месте, все не так: здесь голос ломается, соскальзывает ниже, хрипнет и обнаруживает то, что есть на самом деле. Певец не задумчив, он в отчаянии.
Но мечты – это только мечты, а будущее становится прошлым.
Внезапно мне приходится стиснуть зубы, потому что уголки рта у меня опускаются и губы начинают дрожать. Приходится шмыгать носом, иначе никак не вздохнуть; движения судорожные, болезненные, похожие на рыдания. Приходится закрыть руками лицо и зажмуриться, хотя слез нет, только гримаса, раздирающая черты; приходится разинуть рот и сунуть туда кулак, чтобы Морбидо из своей комнаты не услышал протяжного стона, рвущегося из груди; и я так сжимаю веки, что начинают наконец течь слезы, и от них тоже больно.
Я боюсь.
Боюсь пустоты, которую ощущаю внутри. Боюсь навалившейся усталости. Боюсь потому, что мне кажется, будто уже ничего не поправить. Потому что мне двадцать три года, а я себя чувствую тысячелетним старцем.
Я боюсь потому, что думаю: это все мало связано с Кристин или даже совсем не связано. Так уж получилось, и все тут. И никакого исхода.
День за днем.
Грация проснулась с ощущением, будто она что-то бормочет, самая не зная что; какие-то слова рвутся из полуоткрытых губ вместе с коротким вздохом, похожим на рыдание; тут она открыла глаза, но ничего не увидела. Приподняла голову, рывком, слишком резко; при этом защемила какой-то мускул: шею свело, а затылок пронзила острая боль. Грация снова закрыла глаза, тоже со вздохом, таким же коротким, но томным – то ли недовольство, то ли желание, – и свернулась калачиком, опуская плечи, прижимая колени к груди, складывая ладони, чтобы подложить их под щеку. Если бы она лежала в постели, в своей постели, в трусиках и лифчике, ничто не помешало бы ей снова проскользнуть в сон, погрузиться туда, как печенье погружается в стакан теплого молока, но грубая джинсовая ткань натирала под коленками, ступням было неудобно в тесных махровых носках, похожих на горячую губку, – и Грация окончательно проснулась, внезапно осознав со всей ясностью, где она и что с нею. Полуодетая, она лежала на боку в позе зародыша, на раскладушке, поставленной посредине сырой мансарды, совершенно пустой. Она скинула куртку и кроссовки, но позабыла снять часы, и на виске, должно быть, остался след в форме цифры 7, глубокий, судя по тому, как саднило кожу. И наверняка она говорила во сне.
Грация приподнялась на раскладушке, с минуту посидела неподвижно, нагнувшись вперед, опершись о колени локтями скрещенных на груди рук, устремив пристальный взгляд полузакрытых глаз на стену, которая начинала уже мельтешить, расплываться в серую, опасно завораживающую пустоту. Посидишь так еще немного, ляжешь на бок и снова заснешь – и Грация встряхнула головой, провела руками по лицу, взъерошила волосы, выпрямилась, поправляя завернувшуюся футболку, которая сковывала ее движения во сне, и, наконец, встала. Остановилась на пороге смежной комнаты, прислонилась к дверному косяку и, опершись пяткой о колено, стала медленно, с наслаждением почесывать твердый, зудящий, опоясывающий щиколотку след, оставленный резинкой носка.
– Давно пора, черт возьми, – заметил суперинтендант Саррина, снимая наушники. – Я тоже имею право поспать, а?
– Угмм, – промычала Грация, оторвалась от двери и вернулась к раскладушке подобрать с пола кроссовки и пистолет.
На обратном пути застыла у порога в балетном па, пропуская Саррину, который, ни на кого не глядя, решительно направлялся к постели. Грация уселась на табуретку перед прослушивающей аппаратурой и закинула ноги на стол, подумав, что вряд ли это как-то повлияет на концентрацию запахов. Уже три дня они безвылазно сидели в двух комнатках под самой крышей, с одним только умывальником, не имея одежды на смену, и как бы плотно ни закупоривал в пакеты объедки тот, чья очередь была дежурить, пока двое других спускались в кафе, запах помойки уже начинал ощущаться, проползал мало-помалу, забивая более привычный запах окурков и застарелого дыма. Инспектор Матера смолил не хуже Саррины, даже вытащил сигару, правда, не стал закуривать, просто держал в пальцах, время от времени разминая. Но долго ему не вытерпеть – уже пошли разговоры, что сигара, мол, кубинская, а потому не воняет.
Грация надела наушники, поправила обруч, сползающий на затылок, но микрофон, тайно установленный в доме напротив, только однообразно жужжал, донося до ее слуха абсолютную, даже какую-то сонную тишину. Грация, пожав плечами, сняла наушники.
– Кто меня будил? – спросила она у Матеры, который сидел с закрытыми глазами, скрестив руки на животе, откинувшись вместе со стулом так, что спинка касалась кронштейна.
– Я, – отозвался Матера, не открывая глаз.
– Я что-то говорила?
– Да! – крикнул Саррина из другой комнаты. – «Хватит, дорогой, ты меня совсем заманал».
Матера улыбнулся, по-прежнему с закрытыми глазами. Грация взяла со стола пластиковый стаканчик и швырнула в раскладушку, но стаканчик был слишком легким и не долетел, а покатился по полу.
– Нет, серьезно, что я сказала?
– Ты сказала: «Симо, пожалуйста, не приставай». Честное слово.
Грация кивнула. Обнаружила на столе еще один пластиковый стаканчик и заглянула внутрь. На дне виднелось темное, зернистое колечко растворимого кофе, слишком затвердевшего для дальнейшего употребления даже в данных условиях. Но термос вместе с чистыми стаканчиками стоял на подоконнике рядом с видеокамерой на штативе, и до него было не дотянуться. Матера открыл глаза и увидел, как она по-детски надула губы, а между черных, густых бровей появилась легкая морщинка, знак недовольства и нетерпения. Матера протянул руку, но Грация уже встала.
– Сиди уж, – сказала она, – будешь дергаться, свалишься и убьешься. Сама возьму.