Обреченные
Зинка резко изменилась с того дня, как покинули они
се
ло. Ей все не верилось. И только оказавшись ка Камчатке поняла, что все случившееся не сон, а жестокая, несправедливая явь.Здесь, в Усолье, она стала Ерофеихой. Ненавидящей всех, кто приезжал в Усолье из Октябрьского.
Она не любила общений, ни с одной бабой не дружила. И если приходилось работать вместе с другими, всегда молчала, считая, что больше ее никто не пережил.
Может потому никто из усольцев не знал, что семья Ерофея, до приезда на Камчатку, жила в Сибири, где отец Ерофея обзавелся коровой и домом. Но позавидовавшие кулацкой живучести новые
власти,
не далиприжиться,
пустить корни, и отправили семью па самый край света, где зима дольше жизни, тепла хватает лишь на то, чтоб перед смертью сумел выплакаться человек.Зинка не успела полюбить Сибирь. А в Усолье любить было нечего. Она всегда чувствовала себя тут чужой. И не любила уходить из землянки.
Первый раз обрадовалась баба, когда Ерофей, вернувшись в землянку, сказал, что ссыльные дают им дом. И повелели обжить его до рождения малыша.
— Ерофеиха! Отворяй! — услышала баба внезапное.
В дверь вошла Дуня. Принесла молоко.
— На, вот, пей! Вечером еще принесу! Аж четыре коровы у нас. И четыре теленка. Глядишь, лет через пять, в каждом дворе своя кормилица заведется.
— Нешто, так и сдохнем в ссыльных? — брызнули слезы из Зинкиных глаз.
— А ты на что надеешься? На вождя. Брось думать. Пошел он срать, забыл, как звать. Живи, как есть, без сказок. Вон дитя у тебя теперь. Утеха и отрада…
— И она — ссыльной будет?
Дуняшка опустила голову, не нашлась, что ответить. Сердцем пожалела Ерофеиху. Но ведь и у самой дети. Какая мать своим кровинкам счастья не пожелает? Да только где взять его в Усолье? На край света тепло не доходит. Не хватает его на всех. Живы — и то, слава Богу, — вздыхает баба и торопливо толкнув дверь плечом, бросает мимоходом:
— Пеленки мы тебе принесем. Все детское имеется, что от наших уцелело. Ты себе голову не забивай. Лучше скажи, как дочку назвать решили?
— Мы парнишку ждали. Для дочки имя не придумали, — созналась Зинка, покраснев.
— Имя мы все придумаем. Чтоб счастливой была, — выскочила Дуняшка в дверь поспешно.
Зинка, выглянув в окно, увидела возвращающегося домой Ерофея. Его лицо в улыбке растянулось от уха до уха. Он ввалился н дом шумно, торопливо:
— Зинка! Слухай сюды! Широкая
в
русловошла.
В свое. И бочки с корюшкой нашлись. Все до единой. На створах застряли. Легко выловили. Ни единую не разбило! И лодки море на берег вынесло. Вместе с сетями! Все цело! Вот счастье-то какое! Аж не верилось! Знать, дочка наша и взаправду счастливой станет, коль рожденье ее такой радостью отмечено! Все село ожило! Не пропадем с голодухи! — рассказывал мужик.Зинка ликовала, слушая его. И глянув на мужа повлажневшими глазами, предложила подобрев:
— Дочку нашу в честь твоей мамани, давай Татьяной назовем. Как погляжу, она хоть и маленькая, а копия свекрухи, вылитая. Нехай ее имя носит.
— Спасибо тебе! — обрадовался Ерофей и пообещал:
— Чуть взращать начнет, куплю ей швейную машинку. Может, как маманя, научится рукодельницей… Самое что ни на есть, бабье дело.
С того дня Ерофея стало не узнавать. Будто в свое село вернулся. Целыми днями в работе. То морскую капусту солил. Нес домой крабов, кормить семью. Рыбу лишь свежую, с раннего утра ловил на уху.
Он раньше других усольцев придумал покрыть крышу своего дома ракушками. И носил их с моря с утра до ночи. Потом вываривал. Моллюски в еду шли, ракушки на крышу. Ссыльные присматривались, ждали, что получится у Ерофея. А мужик про отдых и вовсе забыл. За две недели крышу сделал. Она переливалась под солнцем всеми цветами радуги, не пропускала ни одной капли дождя. Не нагревалась, не трескалась. Держалась прочно, не шелестела от ветра и радовала глаза всех ссыльных.
Поглядев на нее и другие взялись такое же себе сделать. Ракушечная крыша оказалась надежной. А Ерофей удивлял жену: то стол, сделанный своими руками, приволок, то кровать резную деревянную. Сундук узорчатый, шкаф, да стулья с резными высокими спинками.
Потом осмелел Ерофей и, сделав два резных сундука, отвез на продажу в Октябрьский. Хорошие деньги за них взял. Получил много заказов и старался выполнить их поскорее. Спал мало. Зато в своем домашнем сундуке появились отрезы на платья, костюмы. Купил мужик одеяла теплые, красивые. Простыней дюжину. Пуховые подушки. Зинке к зиме пальто справил. Городское. С чернобуркой. Ну и что, если дорогое? Зато ни у кого таких кур нет. К нему и платок пуховый, чтоб мозги баба не морозила. А к осени успел ей валенки купить.
Зинке теперь все бабы завидовали. Куда бы ни вышла, свои же куркулихой зовут. Бабе приятно. Не просчитался отец, выдав ее за Ерофея.
Дочка, едва научилась ползать, а уже вся в кружевах и бантиках.
Ерофей первым отошел от общего стола и стал кормить семью самостоятельно.
Не хотел мужик отпускать жену на работу, пока Татьяна на ноги не встала. Но власти возмутились. И пошла Зинка вместе со всеми бабами на лов кеты. Уходила с рассветом, возвращалась затемно, усталая, промокшая, продрогшая на всех ветрах. Вместе с Ерофеем готовили ужин на скорую руку и валились спать до зари. Дочку, как и всю усольскую малышню, присматривали бабки. Хорошими были в ту осень уловы. И на заработки никто не жаловался. Но однажды не повезло Зинке. Рванула на себя тяжеленные сети с уловом, всю силу в них вложила и почувствовала внезапную, резкую боль в спине. Она переломила бабу пополам, не давая разогнуться.
У Зинки слезы сами из глаз брызнули. Больно даже дышать. А бабы смеются:
— Не иначе, как дитя под сердцем носишь, живое!
— Какое дите? Два дня назад отмывалась, — выдавила баба зло.
— Значит, сорвалась. Иди на берег. К теплу ближе, — пожалела Ольга.
Зинка со стоном еле вышла из воды. Тихо побрела к костру. Лишь
затемно вернулась домой. Боль не унималась. Она опоясала Зинку жестким кольцом. К ночи и вовсе невмоготу стало. Ерофей сходил за Гусевым. Шаман оглядел, ощупал спину, надавил больно. Что-то хрустнуло в позвонках. Резкая боль вспыхнула в глазах молнией. Баба повалилась на койку.
— Сейчас утихнет все. Но на лов с неделю нельзя выходить. Пусть позвоночник восстановится. Сорвала ты его, бабонька! А вам, дурам, беречь себя надо, — сказал улыбаясь.
Но отдохнуть Ерофеихе не привелось. К обеду следующего дня приехал в Усолье Волков. Не досчитавшись в бабьей бригаде Зинки, домой к ней ввалился. И велел ехать в поселок вместе с ним. Даже по дороге ничего не сказал, куда и зачем везет бабу. И доставив ее в милицию, сдал начальнику, сказав, что привез из Усолья прогульщицу, которую следует судить по всей строгости закона военного времени.
— Не мое это дело! Веди к оперу. Пусть он разбирается с ней. Я не могу ее держать! — запротестовал начальник милиции.
— Оперуполномоченный в область поехал. Когда вернется — никто не знает. Придется подержать ее тут, — осклабился Волков, радуясь, что сумеет отомстить усольцам за все свои неприятности.
— Я не прогульщица! Я заболела. Это бригадиры подтвердят. Я ни одного дня не пропустила. Даже без выходных работала, — оправдывалась баба, но ее никто не слушал.
Зинку с бранью, с угрозами, увели в зарешеченную камеру, закрыли снаружи на замок. Баба сначала молчала, а потом стала колотить в решетку кулаками, требовать, чтобы ее выпустили. К ней долго никто не подходил. Лишь спустя часа два, пьяный милиционер открыл дверь и заорал:
— Чего бесишься, кулацкая блядь? Иль наши хоромы тебе не подходят! Заткнись, сучье семя!
Едва он ушел, баба попыталась выломать решетку. И тогда милиционер вернулся. Лицо злобой перекошено. Открыл камеру. И войдя, ударил Зинку кулаком в лицо. Та от злобы боли не почуяла. Налетела на пьяного, впилась пальцами в горло, била головой о стены, совала коленом в пах, заплевала все лицо, обзывала грязно, выливая на того всю боль и злость.