Обреченные
Властям не докажешь, никто слушать и верить не хочет, что полицаем ты стал не по своей воле. Что ничего плохого не утворил. Говорят, раз надел форму — предал Родину. А это не только плохо, а и преступно. И оправданий такому — нет.
Мы все отговаривали отца подавать за тебя жалобу. И защищать тебя. Но отец никого не слушал. Ему не советовали даже адвокаты. Предупреждали о возможной неприятности. А он делал по-своему. И мы теперь не знаем, где он и что с ним», — закашлялся Антон так, что слезы брызнули из глаз.
Пескарь сидел молча, бледный, похолодевший, лишь белая голова тряслась мелко.
— Читай, — попросил он Антона тихо.
«Отца забрали среди ночи, ничего не сказав нам. А на другой день в колхоз привезли нового председателя. Это значит, отца нам скоро не ждать. А люди говорят, что может и вовсе не дождемся его. Что за связь с врагом народа — убивают нынче. А если это — отец, то совсем плохи дела. За всю неделю мы не получили от него ни одной весточки. Мать около тюрьмы три дня ходила. Но ни увидеть, ни услышать о нем ей не удалось. Ее отовсюду прогоняли. А начальник тюрьмы орал на нее немецкой шлюхой. Мы не знаем, что будет с нами теперь. А все ты виноват. И все беды у нас из-за тебя. Мамку я вчера из петли вытащил. Хотела повеситься в сарае. Даже про нас не подумала. Она теперь совсем больная. Только плачет. Больше ничего не может. И все клянет свою судьбу. Слабая стала. Нет у нее сил столько горя пережить.
Я теперь остался в семье за старшего. Кое-как стараюсь, чтоб мать с младшими понемногу пришли в себя. Случившегося уже не исправить. А если отца убили, его не вернуть. Надо об живых мне позаботиться. Больше некому. Даже свои деревенские боятся нас нынче и обходят нас и дом — подальше от беды и подозрений. Кому охота из-за нас лихое терпеть? Вот и сторонятся люди. Враз все чужими стали. Ни доброго слова, ни помощи ниоткуда не получаем. Совсем одни. Даже в Усолье лучше было. Теплее чем тут.
Нас даже в лесу обходят, когда мы приходим за дровами. Будто звери лютые, иль что пострашнее. Даже жить не хочется. И если б не мамка и меньшие, удрал бы из села куда глаза глядят, да их оставить не могу. Вовсе пропадут они здесь. Засушит их горе и страх».
Антон отложил письмо. Горло перехватило колючим комом. Пусть и чужой человек ему этот Пескарь, но ведь свой — ссыльный, дороже и ближе родни, тоже отказавшейся от старика. Уже давно. Он пережил все горе разом. А этого судьба по капле терзает. По кровине жизнь из сердца берет. Такое сложнее пережить и осилить.
Пескарь потерянно уставился в угол. О чем-то своем думает, а может вспоминает.
Антон хотел незаметно выскользнуть из дома, чтоб не читать письмо дальше. Не сыпать соль на душу Тимофея, не видеть его мук, не причинять боль. Но Пескарь словно почувствовал и попросил настойчиво:
— Читай дальше.
— Мне до ветру надо. Приспичило, — хотел соврать Антон. Но Тимофей не услышал, повторил сухо:
— Одним разом. Читай. Едино уж терпеть…
«Боюсь я одного, что снимут меня с трактора. И пошлют работать, где получают вовсе мало. Как я тогда своих кормить буду? А тут еще беда, крыша в доме прохудилась. Чинить надо, а не на что. К новому председателю колхоза не хочу покуда на глаза показываться. Пусть все утрясется и уляжется.
А тебя, дед, об одном прошу, если не хочешь, чтоб всех нас в тюрьме погноили иль расстреляли где-нибудь, не пиши нам больше писем. Никогда. Дай зажить тому, что приключилось.
А если повезет и ты доживешь до воли, иль отпустят тебя, к нам не приезжай. От того всем спокойнее будет. И прежде всего — тебе. Не всякая родина — свой дом, не каждый дом — очаг, не всегда родные — семья… Ты дал нам жизнь, но ты и отнимаешь ее. Я не хочу больше писать и помнить тебя. Ты — наше горе и позор. А потому, прощай».
Антон поперхнулся на последнем слове. Сложил письмо, засунул его в конверт. Присел рядом с Тимофеем. Закурил.
— Прости ты несмышленого. Внук он тебе. Но мал покуда. Не понимает многого. Не обессудь мальчонку, какому с молоком на губах мужиком пришлось стать и столкнуться с тем, что и взрослому не по плечу. Время докажет, кто ошибался. А себя не кори. Сын у тебя настоящий мужик. Таким, как подарком, Господь наградил, — говорил Антон дымя самокруткой.
Пескарь молчал. Ему вспоминался Алешка совсем маленьким. С детства он лошадей любил. Нет, не катался он на них. Чистил, кормил, гладил, разговаривал с ними, как с людьми. И понимал их. Они для него друзьями были.
Почему-то с детства не было у сына друзей — мальчишек. А и подрастая ими не обзаводился. Не верил никому. И, видно, не случайно. Будто чувствовал, что не будет от них добра.
Да что там чужие? Кой с них спрос с этих сельчан, если родной внук отрекся от него — от деда, покуда живого? Много ль ему осталось? Мог бы и подождать.
Но мертвым не пишут писем. Мертвого ни обрадовать, ни обидеть нельзя. И только живого можно убить болью. Живой не бесконечен. Его терпенью есть предел. А много ль надо старику?
Вон уже и сердце взахлеб пошло. Колотится в самое ребро. Будто птица — на волю просится. Из силков. И чего ему неймется внутри?
Алешка? Да может он живой вовсе? Ведь вот и их, когда в Усолье отправляли, перед тем в тюрьме сколько продержали? Не одну неделю. Друг о друге ничего не знали. А выжили, дождались. Потому что вместе были. Никто ни от кого не отрекся, и его, старого, не упрекали. Не то бы, еще тогда сгинул, сгорел бы лучиной.
Кому, как ни ему, довелось слышать от усольцев, поскольку людей в тюрьмах власти томят? Случалось годами. И тоже ни за что. Не то что внуки — родные дети отказывались от них. Проклинали, позорили. Это, случалось, хуже приговора действовало. После таких писем многим жить не хотелось. Смысла не оставалось для жизни. А без него, как без сердца — никак нельзя…
Но Алешка не отказался. Чуял беду. Предупреждали, отговаривали его. А он никого не послушал. Знать, любил Тимофея. Как сын. Кровный, родной. Ничего не побоялся. Ни на кого не оглянулся. Верил отцу, не мог без него. А ведь понимал, что немного Пескарю осталось, всех вызволить из неволи хотел. Дорого за это поплатился. А может все еще обойдется? Но нет, стонет сердце. Его не обманешь. Жив бы был сын, не кричало бы, не плакало оно жгучей, нестерпимой болью, задолго до письма от внука.
Что-то говорит Антон. Пескарь не может разобрать слов. Кому-то дверь пошел открыть. Кто пришел, кого нелегкая принесла в неровен час?
Сын Катерины на пороге. Глаза белые. Отчего? Мать забрали? За жалобы! Прознали чекисты…
— Пусть отрекется от меня. Теперь уж едино, — выдохнул старик тяжело и добавил:
— Простите меня за горести, какие принес я всем вам…
— Поздно, — ответил парень. Но этого уже не слышал Тимофей… Голова Пескаря дернулась в сторону, и словно подрезанная, склонилась к плечу…
Антон бросился к нему. Стал тормошить. Но поздно. Лицо старика покрылось восковой желтизной. Разгладились морщины. Значит, _ушла из сердца боль, оставили его печали и заботы. Ненужной стала родня. Он больше не станет тосковать по своему селу, лесу, по сельчанам… Он ушел… Ему теперь никто не нужен…
Раскапывают мартовский снег на погосте усольцы. Еще одною могилой прибавилось.
— Сам отошел. Не в тюрьме, не в милиции, и то слава Богу! Никто его кончину не поторопил, — крестится Лидка.
И только Антон, заслышав это, отвернулся, чтоб не увидела баба мужичьих слез…
Глава 4.
Комиссарша
Так звали Ольгу не за убеждения или биографию, за фамилию, словно в насмешку судьбе, была дана волей случая.
Ольга попала в Усолье в числе первых ссыльных. Еще до войны. И уже свыклась со своею участью. От нее, как от клейма, никуда не денешься. И молчала баба. Уже не ругалась, не плакала. Это было поначалу у всех. И она первые месяцы поливала подушку слезами и вставала утром с гудящей, больной головой. Да только быстро поняла, от того себе вред причиняет. И однажды, в первый и последний раз, рассказала ссыльным бабам свою историю у костра: