До встречи в «Городке»
Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.
Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.
Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоенные коровы. К ним никого не подпускали — ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.
Я спрашиваю деда Юру:
— Что такое — государственные?
— Ничьи, — отвечает он.
Как меня калмыки пытали
Отдали меня на Пересыпи в детский сад. Первый день. Завтрак. Кипяченое молоко с пенкой и манная каша. Мы, Юрий Николаевич, этого не едим, не пьем ни под каким видом.
Воспитательница говорит:
— Никто не встанет из-за стола, пока новенький все не съест!
Тогда мне привязывают руки полотенцем к стулу и кормят насильно, преподнося первый в моей жизни урок коллективного воспитания.
Давясь кашей, я успел сказать:
— Все, теперь папа вас убьет. Кто не спрятался — я не виноват!
Я не предполагал тогда, что финал детской считалки мог стать эпитафией всему коллективу детского сада завода «Продмаш».
После моего рассказа (мягко говоря, приукрашенного) о пытках, папа всю ночь не спал. Утром он завернул топор в белый медицинский халат, положил это в портфель и повел меня в садик.
Бабушка Женя короткой дорогой через железнодорожное депо первой прискакала в детский сад и, видимо, успела предупредить о грозящей опасности. Когда мы подошли к садику, двери и окна были наглухо закрыты. Тут подоспели моя мама, дед и папина сестра Варя. Начались увещевания и причитания, отца потащили к трамвайной остановке, а он кричал в сторону детсада:
— Калмыки! Калмыки! Калмыки!
Вечером мне разъяснили, что означает слово «калмыки». Первыми отцовское село в 1941 году оккупировали румыны. От них можно было узнать все последние новости «Совинформбюро», так как они ходили по дворам и меняли антифашистские и антирумынские листовки, которые разбрасывались с наших самолетов, на кур, брынзу, молоко и хлеб. После румын пришли немцы. Эти чуть не уволокли отца в Германию, но никого в селе не расстреляли. Некий стукачок-болгарин показал фашистам, где прячется бывший колхозный активист. Активиста выпороли. Стукача — тоже.
А потом в село вошла красная калмыкская дивизия. Эти все разорили, разграбили и перед уходом публично расстреляли парочку недовольных. Так что калмыками для моего папы были не те, кто живет в Элисте, а те, кто грабит, убивает или привязывает детей к стулу, чтобы накормить манной кашей.
Папа
Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого — нет.
— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.
Отец окончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью.
Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки.
Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.
Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в Филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.
Папа очень следил и за своим внешним видом, и за своим здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».
При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил. Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща. На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костю ме, при галстуке и в домашних шлепанцах.
Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил:
«Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».
Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою дальнейшую жизнь на четверть века вперед.
— Ты закончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит поступать в мединститут можешь два года подряд, — говорил он с легким одесским акцентом. — Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?! Какой-то мордоворот из Тарутино поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза! Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим стопам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких вопросов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Днепропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом — ординатура, потом — клинординатура, потом — аспирантура. (Может быть, я путаю: сначала клинординатура, а потом — ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Всё! В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное — это не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожалуйста!..
Папа был упрямым человеком. И я был упрямым человеком. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо одесского медицинского был московский театральный. Вместо ординатуры — Большой драматический театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры — армия. Вместо аспирантуры — массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам как гинеколог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся. А потом вообще лишили возможности видеться с ними, потому что я вторично женился.
А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.
Папа был одним из самых известных в городе врачей. Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так говорят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры — акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал рядом с ним на полу.
За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:
— Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?
Эти его почти последние слова очень много для меня значат…
Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.
У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает.
Что-то, что сильнее желания рассмешить…
Болгары
Моя мать — русская, отец — болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России.