Чудо, тайна и авторитет
— Что ж, твое здоровье, призрак. — Не сдержавшись, он бросил легкую шпильку хотя бы парадоксальными этими словами. И опрокинул коньяк в себя.
Пожалуй, хорошо, что зажмурился: когда верхнюю губу пронзил укол, это потрясло меньше, чем если бы K. увидел, как оса воскресает, выползает из рюмки и впивается в него. И все же он вскрикнул, дернулся, пальцы разжались, и зазвенел разбитый хрусталь. Жужжания не было — только боль пульсировала раз за разом, точно оса продолжала жалить, ползая вокруг рта. Открыв глаза, K. машинально махнул рукой перед лицом, но никого не увидел; старик же начал дрожать, двоиться, расплываться. Потолок качнулся. Стены надвинулись, ноги подогнулись. K. уперся взмокшими ладонями в стол, с отвращением и ужасом ощутил, как они примерзают к ледяным узорам, но сделать ничего уже не смог.
— Что ты дал мне, дух? — прохрипел он, силясь овладеть хотя бы взглядом.
Руки жгло; стужа глодала их, вонзая искристые зубы до самых костей.
Старик, кажется, улыбнулся и приблизился. Пальцы его легли поверх ладоней K. и резко надавили. Дух словно пытался толкнуть стол, а может, и проломить им пол, сбросить на нижний этаж вместе с паркетинами, коньяком, свечой и K…
— Вольному воля, дорога дальняя, грешная душа, — шепнул он.
Стол провалился в черноту.
Совиный дом
10 лет назадВ те годы в огромном фаворе был один вольный корреспондент. Материалы его выходили в разных московских газетах, от «Русских ведомостей» до «Будильника», неизменно под псевдонимом Оса. Текстов этих жаждали; внезапно много читательских умов влек их благородный яд. Были в них новизна и наглая оголенность — не то что приевшийся, тяжеловесно-сладкий дым отечества. Осе, бестии, любую сладость на свете заменяла горчайшая тема — домашние страдальцы: избитые, запертые в холодных сенях, растленные, заморенные, проигранные в карты… женщины, а лучше дети, дети — их муки особенно раззадоривали беспощадного писаку.
Жало его разило. Оса сполна оправдывал кличку, неприкрыто мнил себя новым Иваном Карамазовым, но не тепличным рефлексирующим интеллигентом Достоевского, а могучим борцом, нещадным ко всякой похотливой, твердолобой сволочи. Недели не проходило, чтоб Оса, что-нибудь где-нибудь нарыв, не раздул фельетон, или памфлет, или хоть заметку. Кусал он не страшась: домостроевцев всех сословий, полицию, попов, чиновников — тех, кто мучил, и тех, кто мучения спускал. Бывал от материалов настоящий шум, вмешивались опека и суды, пару раз лично государыня. Чем ярче разгорался скандал, тем выше были и шансы на справедливость в том или ином виде. Закрывались голодные дома призрения, слетали с постов начальники-растлители, женщины нападали на обидчиков и восстанавливались в правах. Осе было чем гордиться, а вот поражений он не знал; никто никогда не прививал его от заразы мессианства. И конечно же, он, вездесущий, невидимый и необходимый, не остался в стороне, когда в доме на Каретном пошли те самые чудовищные разговоры.
Начала их Lize. Она обладала чутким слухом и любопытным носом; страдала бессонницей, но лечиться чем-либо, кроме молока с медом, отказывалась. Вечерами ее частенько можно было поймать в кухне: она вертелась подле служанки, варившей младшему D. шоколад, и выпрашивала в дополнение к меду пенки. Сладкое — шоколадные эти пенки, пломбиры, суфле, марципаны, леденцы — вообще было радостью ее сердечка в любое время суток, может, поэтому она так плохо и спала, в отличие от брата, позволявшего себе одну чашку шоколада вечером и никаких лакомств днем. Уже тогда это портило ей кожу и зубы, сводило на нет крохи красоты, которые достались от матери… Но в тот раз любовь ее к сластям оказалась обстоятельством ценным. Ведь трудно сказать, чем могло бы все обернуться при ином раскладе.
Спальня Lize была рядом с комнатой D. Вплотную. Она-то первой и упомянула, что в некоторые ночи слышит через стенку странные стоны и крики; что там порой подолгу стучат, скрипят… на кровати скачут? D. только-только исполнилось десять. Lize, будучи старше всего на два года, природы звуков могла не понимать, но вскоре и слуги кое-что услышали. Они, впрочем, тоже поначалу не думали о чем-то скверном и проверять не проверяли: мальчик неизменно запирался на ключ, а если его звали, если начинали стучать в дверь и выспрашивать о шуме, отвечал, что видел кошмар, и только. Недетская его черта — отвращение к капризам, нежелание кому-то лишний раз помешать — и здесь, видимо, давала о себе знать. Впрочем, дело было не в ней одной.
К завтраку D. выходил разбитым, хуже в такие дни занимался, беспокойно ерзал, порой прихрамывал… Но домашние верили в сны — пока однажды мальчик не вышел с синяками на запястьях и шее. Огромные, черные, они напоминали следы рук и ничем другим быть не могли. Тогда же прачка пригляделась наконец к его постельному белью, вместо того чтобы по обыкновению небрежно бросить в стирку, — и нашла на простынях вполне понятные следы да вдобавок немного крови. С ее-то крика, полного ужаса: «Барин! Барин!» — в Совином доме все и переменилось.
Если бы D. мог на кого-то указать! Но как к нему ни подступались, он твердил одно — об огромном Василиске, во сне являющемся из темноты. Василиск неизменно вжимал его в постель, терзал, душил, а в конце оставлял лежать в горячей слизи и уползал сквозь дверь с тихим шипением и скрежетом. Целый месяц подобных «снов». Месяц, в который все были «слепы как кроты и глухи, как этот ваш Бетховен» — ревел граф, грозясь вышвырнуть всю прислугу не глядя. Простоватый, добродушный, на все прежде глядевший сквозь калейдоскоп жизнелюбия, он пришел тогда в истеричное неистовство: сестра с детства оберегалась им как сокровище, и воинственная медвежья защита эта распространялась на всякий дорогой ей предмет, мысль, тем более — ее сына. Сама же графиня не кричала — только глядела так, что лучше бы бранилась. Темные глаза ее были что у оленихи с развороченным животом.
В доме подобного не случалось; чистым и благонравным он был не только снаружи. Слуги давние, гости приличные — да они почти и не оставались с ночевкой. Кого подозревать? Как проверять? Все, разумеется, клялись в невиновности; кто-то говорил и об алиби, дескать, в такую-то ночь уезжал, в такую — пил снотворное, в такую — мучился животом. Был и другой вариант, менее для обитателей дома оскорбительный, но столь же тревожный, — что посторонний влезал, например, в окно.
Он неспроста появился: незадолго до первого «сна» мальчика возле Троицы в Листах окружила ватага пестрых цыган, стала хватать за руки, загалдела, пугая, — кучер еле разогнал. Жилистые чернявые молодчики позже мелькали и у дома, один мужчина, притащивший патлатого остроносого мальчишку лет двенадцати, вваливался в ворота и требовал хозяйку, но в конце концов всех отвадили. Надежно ли? И не из-за цыганской ли ворожбы D. все твердил о Василиске, не о людях? Впрочем, следов вторжения не обнаруживалось. Да и чтобы месяц кто-то, хоть самый ловкий хитровский вор, пробирался в дом ночами?.. Граф жил мирно, охраны, конечно, не держал, даже собак. Но не вытоптать ни разу клумбу, не сломать пару роз или побег плюща, не оставить на паркете грязных следов? Разве возможно?
Доискиваться было сложно; полицию привлекать — разговоров же не оберешься! Мальчика обезопасили, но сделала это графиня на дикий материнский манер: уперлась, что, пока не найдут виновного, будет ночевать на софе в детской, и не просто ночевать, а держа подле себя коробку с дуэльными пистолетами графа. И обещание свое исполнила.
Цыгане к тому времени пропали, версия о них как-то забылась, а вот потрясения не сгладились. Графиня упорствовала: не могло все быть так просто. Фараоново племя дико и хитро, но учинить подобное? Они скорее украли бы мальчика и Lize заодно, обворовали бы дом, в конце концов, навели бы какое проклятье — а может, и навели, раз все у семьи так разладилось. Но Василиск, считала она, не цыганского племени. Василиск все еще здесь, затаился близко, она чувствует. Тяжелые были слова… но многие в доме, особенно женщины и чувствительный, ранимый Котов, ее поддержали.