ГЧ-Генератор чудес]
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими обычными принципами и опытом, не ощущая при этом никакой необходимости обобщать свои ответы в ту или иную систему взглядов. Или наоборот: извлекать заранее заготовленные ответы из ящичка какой-либо социальной концепции.
За три года, что Ганс работал в лаборатории, их отношения постепенно становились все крепче и как бы выше, — как стоящий на окне стволик лимона, выращенный Мюленбергом из косточки. Ганс был скромен, молчалив, трудолюбив, разговоры с ним на темы, не относящиеся к работе, происходили редко и только в отсутствие Гросса. Вначале Мюленберг интересовался его биографией, потом его радиолюбительскими делами, расспрашивал о семье, друзьях. И как-то незаметно, — никто из них не вспомнил бы при каких обстоятельствах это впервые случилось, — в их разговорах появилось одно коротенькое слово, которое сразу сблизило их, — «они». Во все времена и у всех народов это слово появлялось в эпохи борьбы государств, наций, классов, и для тех, кто его произносил, означало: враги. Оно было как бы естественным тайным паролем единомышленников.
Маленькое это слово «они» не только обнаружило общность позиций Мюленберга и Ганса, не только зажгло в их сердцах огонек настоящей дружбы, но послужило толчком к целому перевороту в сознании Мюленберга. Он понял, что он — «мы», которые обязательно должны существовать, если существуют «они». Кто это — мы? Он, Ганс и его друзья, о которых он давно догадывается? Нет, не в этом дело. Это гораздо больше. Мы — это другой идеологический лагерь, это другая сторона фронта великой борьбы, а он и Ганс — партизаны в лагере врага! И дело их — не личный протест возмутившихся граждан, а — миссия фронта!.. Вот чертовщина-то! Как же это случилось? Значит теперь этого нельзя избежать!..
Ах, как поздно, как поздно все это пришло в его медлительную голову! Пойми он это хотя бы на месяц раньше — и он не стал бы, как дурачок, носиться с этой идиотской, интеллигентской, да, интеллигентской этикой, запросто надул бы Гросса во время той знаменательной проверки ионизатора и отвел бы все несчастия, спас Гросса, его идею, себя… и Ганса.
И Ганса. Конечно, и Ганса… Черт возьми, сколько выдержки! Вот он спокойно показывает ему следы от каких-то зажимов на листках, говорит о копиях, снятых «ими». Как будто он не знал этого раньше, как и сам Мюленберг, — «они» не так наивны, чтобы вернуть им расчеты, да и саму машину, не оставив у себя копий… И вот он, все же, говорит об этом, чтобы так, — осторожно и деликатно, — проверить, не упустил ли Мюленберг это важное обстоятельство из виду. Он помогает Мюленбергу.
А ведь Ганс, конечно, понимает, что ждет его сейчас. Только благодаря связям Гросса, он до сих пор не попал в армию. Теперь — конец. Еще одна мобилизация, а она, конечно, скоро будет, и в Германии не останется ни одного молодого человека старше 16 лет. Ганса пошлют воевать против «своих».. Хорошо еще, если удастся сохранить его до конца работы. Но Ганс ведет себя так, словно он ничего не подозревает об этой страшной угрозе! Это он оберегает Мюленберга от лишних забот и тревог…
У Мюленберга никогда не было детей. А как хорошо, вероятно, было бы иметь сына… Вот такого…
…Эволюция в сознании инженера с каждым днем становилась значительнее и ощутимее для него самого. Слепой обретал зрение. Каждый раз, когда врач, при обходе, снимал с его глаз повязку, он все более четко различал окружающее.
Как его лечили, больной не знал, это ему было безразлично, он следил только за своим зрением. Потом он привык видеть, и заинтересовался методом лечения. Он вспомнил, что оно шло отдельными этапами. Сначала ему впрыснули препарат, который облегчил его страдания и вызвал доверие к врачу. Этим препаратом было маленькое слово «они». Потом вступила в действие хирургия. Врач стал жесток и холоден, его скальпель врезался в самое уязвимое место и больному пришлось напрячь все силы, чтобы не дрогнуть. — «Десять лет вы работали и не знали, что вы делаете? Стыдитесь, вы не ребенок!..» — Вот какая была операция…
Но как она помогла!
Когда он остался один и его окружили «они», он сорвал повязку, пластыри, швы, — чтобы броситься на Вейнтрауба, — и увидел свет, все вокруг!
И теперь все дальше уходит от него туман, становятся видимыми все более отдаленные планы…
… — Ничего, Ганс, — ответил, наконец, Мюленберг. — Теперь это не имеет значения. Пусть они ломают себе головы над копиями, а мы будем готовить новые подлинники — с их же помощью. Им больше ничего не остается. И нам — тоже… Может быть, все же нам удастся предотвратить несчастье. Я думаю, успех зависит от того, как скоро мы закончим работу. Чем меньше пройдет времени, тем больше шансов, что вся эта история не выйдет за пределы небольшого круга лиц, которые присутствовали при испытаниях на полигоне. Вы обратили внимание? Я вам говорил: все та же группа — пять человек. Вероятно есть еще какое-нибудь начальство, которое, конечно, ничего не смыслит в существе этой техники, но руководит ими. Это фигура безопасная… И даже, наверняка, полезная: она заинтересована в том, чтобы дело не ушло от них и, значит, сохранялось в тайне. Я рассуждаю так, Ганс. Из каких побуждений они налетели на нас? Из патриотических? Нет. Это люди не того сорта. Это хищники. Они хотят выслужиться, устроить свою судьбу, карьеру, — за счет изобретения Гросса. Им невыгодно вовлекать новых лиц — ведь придется делить трофеи! Значит они постараются держать все в секрете, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены, что им вот-вот удастся получить от нас машину Гросса. Они наверняка не сообщат ничего и в Берлин — там тоже найдется немало охотников до лакомого куска. Но долго хранить эту тайну им нельзя, да и опасно: слухи, конечно, идут. Вот почему надо спешить, Ганс.
— Вы правы во всем, господин Мюленберг. Это очень крепко задумано и, по-видимому, ошибки не будет. Но я все-таки не понимаю, как вы представляете себе самый последний момент. Кто будет включать четвертую группу, и как вы сумеете…
— Не знаю, Ганс, — быстро перебил его Мюленберг. — Это я соображу там же, на месте. В крайнем случае… Впрочем, давайте как можно меньше думать об этом… а в особенности говорить.