Свечи сгорают дотла
Четыре тысячи кули у меня на глазах превратились в желтых и коричневых демонов. После обеда я на лошади помчался в Сингапур. Там и узнал. Я был одним из первых на полуострове, кто это узнал.
— Что ты узнал на своем полуострове? — спрашивает генерал, наклонившись вперед.
— Узнал, что в России началась революция. Человек, о котором тогда было известно только, что его зовут Ленин, в пломбированном вагоне вернулся на родину, а в чемоданах с собой привез большевизм. В Лондоне тоже узнали в тот же день, когда и мои кули — без телефона и радио, посреди болота в тропическом лесу. Это было непостижимо. Потом я понял. То, что для человека важно, он узнает и без телефона с телеграфом.
— Ты так думаешь? — интересуется генерал.
— Знаю, — спокойно отвечает гость. — Когда умерла Кристина? — спрашивает он без паузы.
— Откуда ты знаешь, что Кристина умерла? — ровным голосом задает вопрос генерал. — Ты жил в тропиках, сорок один год не бывал на континенте. Почувствовал, как кули революцию?
— Почувствовал? — переспрашивает гость. — Возможно.
Но она же не сидит здесь, с нами. Где она может быть? Только в могиле.
— Да, — отвечает генерал. — Кристина лежит в саду, рядом с теплицами. Как и хотела.
— Давно она умерла?
— Через восемь лет после того, как ты уехал.
— Через восемь лет, — повторяет гость, и бескровные губы с белыми искусственными зубами за ними беззвучно двигаются, точно жуют или считают. — В двадцать восемь лет. — Опять считает вполголоса. — Была бы жива, ей бы сейчас был шестьдесят один год.
— Да. Она была бы старухой, как и мы с тобой старики.
— От чего она умерла?
— Говорили, от опасного малокровия. Редкая болезнь.
— Не такая уж редкая, — со знанием дела уточняет Конрад. — В тропиках часто случается. Меняются условия жизни человека, и картина крови на это реагирует.
— Возможно, — говорит генерал. — Может, и в Европе часто встречается, когда у человека меняются условия жизни. Я в этом не разбираюсь.
— Да и я не очень. В тропиках, правда, с телом всегда что-то не так. Поневоле становишься знахарем. Малайцы тоже вечно какие-то заговоры бормочут. Значит, в тысяча девятьсот восемнадцатом умерла, — произносит он, наконец, ровным голосом, как человек, который до сих пор все ломал голову и высчитывал конечный результат. — Ты тогда еще служил?
— Да. Всю войну прошел.
— И какая она была?
— Война? — генерал смотрит на гостя близоруко и неподвижно. — Жуткая, как тропики. Особенно последняя зима, на севере. Туту нас в Европе тоже приключений хватает, — говорит генерал и улыбается.
— Приключения?.. Да, наверное. — Гость понимающе кивает. — Поверишь, меня иногда мучила мысль, что вы тут сражаетесь, а я не дома. Думал даже вернуться и явиться в полк.
— Другие тоже думали, — генерал говорит ровно, вежливо, но решительно, — явиться в полк. Но ты так и не вернулся. Судя по всему, у тебя были другие заботы, — ободряюще замечает он.
— Я был гражданином Британии, — повторяет в замешательстве Конрад. — Нельзя каждые десять лет менять родину.
— Нет, — понимающе соглашается генерал. — По-моему, человек вообще не может поменять родину. Поменять можно только документы. Или ты думаешь иначе?
— Моей родины, — отвечает гость, — больше нет, она распалась. Моей родиной были Польша и Вена, этот дом и казарма в городе, Галиция и Шопен. Что из этого осталось? То, что все это объединяло, тайная связующая материя больше не действует. Все развалилось на кусочки. Моя родина была ощущением, чувством. Это чувство оскорбили. В такой ситуации человек уезжает. В тропики или еще дальше.
— Дальше куда? — холодно интересуется генерал.
— Во времени.
— Это вино, — генерал поднимает бокал с черно-красным вином. — Урожай ты, наверное, помнишь. Виноград для него собрали в восемьдесят шестом, когда мы приносили присягу. Отец в память об этом дне целый отсек в погребе заполнил этим вином. Ему много лет, практически целая жизнь. Старое уже вино.
— Того, чему мы присягали, больше не существует, — очень серьезно произносит гость и поднимает свой бокал. — Все умерли, уехали, предали то, чему мы присягали. Был мир, за который стоило жить и умирать. Этот мир умер. Новый мир меня не касается. Это все, что я могу сказать.
— Этот мир для меня жив, даже если в реальности он перестал существовать. Живет, потому что я ему присягнул.
И это все, что могу сказать я.
— Да, ты остался солдатом, — отвечает гость.
Оба издалека приветствуют друг друга поднятыми бокалами, затем молча выпивают красное вино.
12
— Когда ты уехал, — генерал начинает дружелюбно, словно самое важное и неприятное уже обсудили, а теперь можно и просто поболтать, — мы долго верили, что ты еще вернешься. Тебя здесь все ждали. Все были тебе друзьями. Не обижайся, но ты держался особняком. Мы это прощали, знали, для тебя важнее музыка. Отъезд твой мы не поняли, но приняли, понимали, что у тебя могла быть на то причина. Знали, что ты все переносишь тяжелее, чем мы, истинные вояки. То, что ты воспринимал как состояние, было для нас призванием. То, что было для тебя маской, стало для нас судьбой. Мы не удивились, когда ты сбросил эту маску. Но верили, что однажды ты вернешься. Или напишешь. Мы все так чувствовали, признаюсь, я тоже. И Кристина. И несколько человек в полку, если помнишь.
— Сейчас уже смутно, — равнодушно отвечает гость.
— Да, у тебя небось было немало впечатлений. Ведь ты жил в большом мире. В таких условиях человек быстро забывает.
— Нет, — возражает Конрад. — Мир — ничто. Важное никогда не забываешь. Я это только потом понял, когда уже состарился. Но все неважное — ничего не значит, его выбрасываешь, как сны. Про полк я не помню, — упрямо настаивает он. — Последнее время только юношеские годы вспоминаю.
— Например? Вену и этот дом? Ты это хотел сказать?..
— Вену и этот дом, — механически вторит гость. Моргая смотрит перед собой из-под полуопущенных ресниц. — Память все чудесным образом фильтрует. Насчет каких-то грандиозных событий десять, двадцать лет спустя выясняется, что они в тебе ничего не изменили. Потом вспоминаешь одну из охот или деталь в какой-нибудь книжке, или эту вот комнату. Когда мы тут ужинали в последний раз, нас было трое. Кристина еще была жива. Сидела здесь, посредине. Тогда были эти же украшения на столе.
— Верно, — подтверждает генерал. — Перед тобой стоял Восток, перед Кристиной — Юг. А передо мной — Запад.
— Ты помнишь даже такие детали? — В голосе гостя звучит удивление.
— Я все помню.
— Да, детали иногда очень важны. Они как бы связывают целое, склеивают основную материю воспоминания. Я об этом тоже иногда думал в тропиках, когда шел дождь. Дождь этот. — Конрад произносит это так, будто собирается сменить тему. — Идет месяцами. Стучит по жестяной крыше, точно пулемет. Из болота идет пар, дождь теплый. Все сырое — постельное белье, нижнее белье, книги, табак, хлеб в жестяной хлебнице. Все липкое, размокшее. Сидишь в доме, малайцы поют. Женщина, которую ты взял в дом, сидит неподвижно в углу и смотрит. Они так часами умеют сидеть и смотреть без движения. Поначалу даже не замечаешь. Потом раздражаешься, приказываешь, чтобы вышла из комнаты. Но это тоже не помогает: знаешь, что она теперь сидит в другом месте, в одной из комнат, и взгляд ее проникает сквозь стены. У них большие карие глаза, как у тибетских собак, у этих немых скелетов, самых коварных созданий на планете. Они смотрят на тебя этими блестящими спокойными глазами, и, куда бы ты ни пошел, везде ощущаешь этот взгляд, словно тебя кто-то преследует лучом зла. Прикрикнешь на такую — улыбается. Ударишь — смотрит и улыбается. Прогонишь — садится на порог дома и смотрит. Тогда приходится звать обратно. У них постоянно рождаются дети, но об этом никто не говорит, они сами в первую очередь. Как будто у тебя дома живут животное, убийца, жрица, ведьма и сумасшедшая в одном лице. Потом устаешь, потому что этот взгляд так силен, что может утомить самого сильного человека.