Свечи сгорают дотла
У этой женщины не было в доме ни должности, ни звания, но все чувствовали в ней силу. Один генерал в своей рассеянности знал, что Нини уже перевалило за девяносто. Но никто об этом не заикался. Сила Нини растекалась по всему дому, по людям, по стенам, по предметам, словно тайное электричество, с помощью которого заставляют двигаться кукол на крохотной сцене бродячего театра: Янош Витез и Смерть. Не раз казалось: дом, все предметы обрушатся, если сила Нини не будет все удерживать вместе, как древние материалы рассыпаются в прах от прикосновения. После смерти жены генерал уехал, а через год вернулся домой и сразу переселился в старое крыло замка, в комнату матери. Новое крыло, где он жил с женой, разноцветные салоны, обитые потертым французским шелком, большую курительную комнату с камином и книгами, лестницу с оленьими рогами, чучелами тетеревов и головами серн по стенам, большую столовую, из которой можно было смотреть на долину, небольшой городок и дальше, на серебристо-голубые горы, хозяйкины покои и собственную старую спальню рядом с хозяйкиной — все распорядился закрыть. Со смерти жены прошло тридцать два года, генерал вернулся на родину из дальних странствий; только Нини и прислуга заходили в эти комнаты — раз в два месяца, прибраться.
— Присядь, Нини, — предложил генерал.
Няня села. Состарилась за этот год. После девяноста люди старятся иначе, чем после пятидесяти или шестидесяти. Без обид. Лицо у Нини морщинистое и розовое — так старятся самые благородные материалы, столетние шелка, куда семья вплетает все свои уменья и мечты. За прошедший год на одном глазу у Нини выскочило бельмо. Теперь глаз был грустный, серый. Второй глаз так и остался голубым, голубым, точно вечные горные озера среди вершин, в августе. Этот глаз улыбался. Нини всегда одевалась в темно-синее, вечно одно и то же: синяя суконная юбка и цельнокроеная рубаха. Будто за семьдесят пять лет не сшила себе нового платья.
— Конрад письмо прислал, — сообщил генерал и между прочим высоко поднял письмо. — Помнишь его?
— Да, — ответила Нини. Она все помнила.
— Он здесь, в городе, — генерал сказал это тихо, словно сообщил няне крайне важную и интимную новость, — в «Белом орле» остановился. Вечером приедет, я коляску за ним послал. У нас отужинает.
— Где у нас? — спокойно спросила Нини и оглядела комнату живым и веселым голубым глазом.
Гостей они не принимали лет двадцать. Тех, кто иногда приезжал на обед, городских и комитатских чиновников, гостей с большой охоты управляющий принимал в лесной усадьбе, где к появлению гостей были готовы в любое время года; днем и ночью ждали посетителей спальни, ванные, кухня, большая охотничья столовая, открытая терраса, столы на козелках. В таких случаях управляющий салился во главе стола и от имени генерала приветствовал охотников или господ-чиновников. Никто уже не обижался, все знали, что хозяин дома невидим. В замок приходил только приходской священник — один раз в году, зимой, чтобы написать мелом на притолоке начальные буквы имен волхвов: Каспара, Мельхиора и Бальтазара. Тот самый священник, который хоронил всех членов семьи. Больше — никто и никогда.
— А туда? — поинтересовался генерал. — Можно?
— Месяц как убирались, — ответила няня. — Можно.
— К восьми вечера успеешь?.. — спросил генерал с почти детским любопытством и наклонился вперед. — В большом зале. Сейчас полдень.
— Полдень, — согласилась Нини, — значит, сейчас и скажу, чтоб до шести проветрили, а потом прибрали. — Губы беззвучно задвигались, она словно бы подсчитывала время и объем работы. — Успеем. — Ответ прозвучал спокойно и решительно.
Генерал с интересом наблюдал за няней, подавшись вперед. Две жизни текли рядом, покачиваясь в медленном ритме очень старых тел. Эти двое все знали друг о друге, больше, чем мать и ребенок или муж с женой. Общность, связывавшая их тела, была прочнее любой телесной связи. Возможно, причиной было материнское молоко. Или то, что Нини стала первым живым существом, увидевшим появление генерала на свет, свидетельницей самого момента его рождения, в крови и грязи, как рождаются люди. Или семьдесят пять лет, прожитые вместе под одной крышей: одну еду ели, одним воздухом дышали; затхлость старого дома, деревья под окнами — все было общее. И никак этих двоих было не назвать. Не были они ни братом с сестрой, ни возлюбленными. Бывает что-то еще, и они об этом смутно догадывались. Бывает родство ближе, чем у близнецов в материнской утробе. Жизнь перемешала их дни и ночи, оба ведали тела и сны друг друга.
Няня спросила:
— Хочешь, чтобы все было, как раньше?
— Да, — ответил генерал. — Как в последний раз было.
Именно так.
— Хорошо, — только и сказала Нини.
Подошла к генералу, наклонилась и поцеловала покрытую старческими печеночными пятнами руку с кольцом.
— Обещай, что не будешь слишком волноваться.
— Обещаю, — тихо и кротко отозвался генерал.
3
До пяти вечера из комнаты никто признаков жизни не подавал. В пять генерал вызвал лакея и попросил приготовить холодную ванну. Обед отослал обратно на кухню, выпил толь ко чашку холодного чаю. Потом лежал на кушетке в полутемной комнате, за прохладными стенами которой звенело и наливалось лето. Вслушивался в жаркое брожение света, шум теплого ветра под разомлевшей листвой, следил за звуками, доносившимися из замка.
Оправившись наконец от первого потрясения, генерал вдруг ощутил усталость. Всю жизнь человек к чему-то готовится. Сначала обижается. Потом жаждет отомстить. А после начинает ждать. Генерал ждал давно. Он и не помнил уже, когда обида и жажда мести успели превратиться в ожидание. Время хранит все, но воспоминания становятся бесцветными, словно старые-престарые фотографии, те, что снимали еще на металлические пластины. Свет, время смывают с пластин характерные оттенки линий. Надо повернуть снимок к свету, чтобы на слепой пластине разглядеть того, чьи черты когда-то впитала в себя зеркальная поверхность. Так со временем бледнеет всякое воспоминание человеческой жизни. Но однажды откуда-то падает свет, и мы снова видим лицо. Генерал хранил в столе такие старые фотографии. Портрет отца — на фото он был одет в мундир капитана гвардии. Кудри у него вились, точно у девушки. С плеча спадал белый форменный плащ — отец прихватил его у груди рукой, сверкнув кольцом, и склонил голову набок с гордым и оскорбленным видом. Он никогда не вспоминал, где и почему его обидели. После возвращения из Вены отец пристрастился к охоте. Отправлялся на охоту каждый день, в любое время года; если не попадалась дичь или сезон был закрыт, охотился на лис и воронов — будто хотел кого-то убить и постоянно к этому готовился. Графиня, мать генерала, выгнала охотников из замка и вообще запретила и удалила все, что напоминало об охоте: ружья и сумки для патронов, старые стрелы, чучела птиц, оленьи головы и рога. Тогда-то капитан и построил охотничий домик. Там все и хранилось: перед камином были разложены огромные медвежьи шкуры, по стенам, на досках, обтянутых белой парусиной и обрамленных коричневыми рамками, развешано оружие. Бельгийские, австрийские карабины, английские ножи, русские винтовки. Для любой дичи. Неподалеку от охотничьего домика держали собак, большую свору: легавых, гончих, шотландских борзых; тут же размещался и сокольничий с тремя соколами в клобучках. Отец генерала так и жил здесь, в охотничьем домике. Жители замка видели его, только когда все садились за стол. Стены в замке отделывали в пастельных тонах, голубыми, светло-зелеными, бледно-розовыми французскими шелковыми обоями, расшитыми золотом на мануфактурах под Парижем. Графиня каждый год лично отбирала обои и мебель на французских фабриках и в лавках во время ежегодных осенних визитов к родственникам. Поездки на родину она никогда не пропускала и закрепила это право за собой в брачном договоре, когда выходила замуж за гвардейца-иностранца.
— Наверное, поездки и были тому причиной, — думал теперь генерал, пытаясь понять, почему родители друг друга не понимали. Капитан охотился и раз уж не мог уничтожить мир, в котором попадались непохожие на него явления — чужие города, Париж, замки, иностранный язык и привычки, — то убивал косуль, медведей и оленей. Да, видимо, поездки. Генерал поднялся, подошел к белой пузатой поливной печи, которая когда-то обогревала матушкину спальню. Большая столетняя печь распространяла жар, словно добродушный неповоротливый толстяк, пытающийся скрасить собственный эгоизм дешевыми любезностями. Матушка явно мерзла здесь. Замок, сводчатые комнаты посреди леса были для нее слишком темными: потому она и обивала стены светлыми шелками. И мерзла, ведь в лесу вечно, даже летом, хозяйничал ветер. Вкусу этого ветра был словно вода в горных протоках, когда они весной разбухают от тающего снега и начинают течь. Мать мерзла, из-за этого и приходилось постоянно топить белую пузатую поливную печь. Графиня жаждала чуда. И на Восток уехала потому, что страсть, настигшая ее, оказалась сильнее рассудка. Капитан познакомился с ней в пятидесятые годы, когда служил курьером в парижском посольстве. Они встретились на балу и ничего не могли поделать против этой встречи. Играла музыка, и капитан сказал дочери французского графа: «У нас чувства сильнее, фатальнее». Все произошло в бальном зале посольства. На окнах были белые шелковые занавески, они стояли у одного из окон и наблюдали за танцующими. Парижская улица отливала белым, шел снег. В эту минуту в зал вошел внук Людовиков, французский король. Все поклонились. Король был в синем фраке и белом жилете; медленным движением он поднял к глазам монокль с золотой ручкой. Распрямившись из глубокого поклона, капитан и графиня посмотрели друг другу в глаза. Тогда они уже знали, что ничего поделать не смогут — придется им жить вместе. Оба побледнели и расплылись в смущенной улыбке. Француженка произнесла: «У вас, это где?..» — и близоруко улыбнулась. Капитан сказал ей, как зовется его родина. Первое слово, произнесенное ими наедине, было именем его родины.