Село Степанчиково и его обитатели
— А, не узнали!.. Эту даму я назову скоро моею женою.
— Поздравляю вас. Но чем же я могу быть вам полезен?
— Только одним: сохранив глубочайшую тайну о том, что вы меня видели с этой дамой.
«Кто ж бы это? — подумал я, — уж не…»
— Право, не знаю-с, — отвечал я Обноскину. — Надеюсь, вы извините, что не могу дать вам слова…
— Нет, ради бога, пожалуйста, — умолял Обноскин. — Поймите мое положение: это секрет. Вы тоже можете быть женихом, тогда и я, с своей стороны…
— Тс! кто-то идет!
— Где?
Действительно, шагах в тридцати от нас, чуть приметно, промелькнула тень проходившего человека.
— Это… это, верно, Фома Фомич! — прошептал Обноскин, трепеща всем телом. — Я узнаю его по походке. Боже мой! и еще шаги, с другой стороны! Слышите… Прощайте! благодарю вас и… умоляю вас…
Обноскин скрылся. Чрез минуту передо мной очутился дядя, как будто вырос из-под земли.
— Это ты? — окрикнул он меня. — Все пропало, Сережа! все пропало!
Я заметил, что он дрожал всем телом.
— Что пропало, дядюшка?
— Пойдем! — сказал он, задыхаясь, и, крепко схватив меня за руку, потащил за собою. Но всю дорогу до флигеля он не сказал ни слова, не давал и мне говорить. Я ожидал чего-нибудь сверхъестественного и почти не обманулся. Когда мы вошли в комнату, с ним сделалось дурно; он был бледен, как мертвый. Я немедленно спрыснул его водою. « Вероятно, случилось что-нибудь очень ужасное, — думал я, — когда с таким человеком делается обморок».
— Дядюшка, что с вами? — спросил я наконец.
— Все пропало, Сережа! Фома застал меня в саду вместе с Настенькой в ту самую минуту, когда я поцеловал ее!
— Поцеловали! в саду! — вскричал я, смотря в изумлении на дядю.
— В саду, братец. Бог попутал! Пошел я, чтоб непременно ее увидать. Хотел ей все высказать, урезонить ее, насчет тебя то есть. А она меня уж целый час дожидалась, там, у сломанной скамейки, за прудом… Она туда часто приходит, когда надо поговорить со мной.
— Часто, дядюшка?
— Часто, братец! Последнее время почти каждую ночь сряду сходились. Только они нас, верно и выследили, — уж знаю, что выследили, и знаю, что тут Анна Ниловна все работала. Мы на время и прервали; дня четыре уж ничего не было; а вот сегодня опять понадобилось. Сам ты видел, какая нужда была: без этого как же бы я ей сказал? Прихожу, в надежде застать, а она уж там целый час сидит, меня дожидается: тоже надо было кое-что сообщить…
— Боже мой, какая неосторожность! ведь вы знали, что за вами следят?
— Да ведь критический случай, Сережа; многое надо было взаимно сказать. Днем-то я и смотреть на нее не смею: она в один угол, а я в другой нарочно смотрю, как будто и не замечаю, что она есть на свете. А ночью сойдемся, да и наговоримся…
— Ну, что ж, дядюшка?
— Не успел я двух слов сказать, знаешь, сердце у меня заколотилось, из глаз слезы выступили; стал я ее уговаривать, чтоб за тебя вышла; а она мне: «Верно, вы меня не любите, верно, вы ничего не видите», и вдруг как бросится мне на шею, обвила меня руками, заплакала, зарыдала! «Я, говорит, одного вас люблю и ни за кого не выйду. Я вас уж давно люблю, только и за вас не выйду, а завтра же уеду и в монастырь пойду».
— Боже мой! неужели она так и сказала? Ну, что ж дальше, дальше, дядюшка?
— Смотрю, а перед нами Фома! и откуда он взялся? Неужели за кустом сидел да этого греха выжидал?
— Подлец!
— Я обмер. Настенька бежать, а Фома Фомич молча прошел мимо нас, да пальцем мне и пригрозил, — понимаешь, Сергей, какой трезвон завтра будет?
— Ну, да уж как не понять!
— Понимаешь ли ты, — вскричал он в отчаянии, вскакивая со стула, — понимаешь ли ты, что они хотят ее погубить, осрамить, обесчестить; ищут предлога, чтоб бесчестие на нее всклепать и за это выгнать ее; а вот теперь и нашелся предлог! Ведь они говорили, что она со мной гнусные связи имеет! ведь они, подлецы, говорили, что она с Видоплясовым имеет! Это все Анна Ниловна говорила. Что теперь будет? что завтра будет? Неужели расскажет Фома?
— Непременно расскажет, дядюшка.
— А если расскажет, если только расскажет… — проговорил он, закусывая губу и сжимая кулаки, — но нет, не верю! он не расскажет, он поймет… это человек высочайшего благородства! Он пощадит ее…
— Пощадит иль не пощадит, — отвечал я решительно, — но во всяком случае ваша обязанность завтра же сделать предложение Настасье Евграфовне.
Дядя смотрел на меня неподвижно.
— Понимаете ли вы, дядюшка, что обесчестите девушку, если разнесется эта история? Понимаете ли вы, что вам надо предупредить беду как можно скорее; что вам надо смело и гордо посмотреть всем в глаза, гласно сделать предложение, плюнуть на их резоны и стереть Фому в порошок, если он заикнется против нее?
— Друг мой! — вскричал дядя, — я об этом думал, идя сюда!
— И как же решили?
— Неизменно! Я уж решился, прежде чем начал тебе рассказывать!
— Браво, дядюшка!
И я бросился обнимать его.
Долго мы говорили. Я выставил перед ним все резоны, всю неумолимую необходимость жениться на Настеньке, что, впрочем, он сам понимал еще лучше меня. Но красноречие мое было возбуждено. Я радовался за дядю. Долг подстрекал его, иначе бы он никогда не поднялся. Перед долгом же, перед обязанностью он благоговел. Но, несмотря на то, я решительно не понимал, как устроится это дело. Я знал и слепо верил, что дядя ни за что не отступит от того, что раз признал своею обязанностью; но мне как-то не верилось, чтоб у него достало силы восстать против своих домашних. И потому я старался как можно более подстрекнуть и направить его и работал со всею юношескою горячностью.
— Тем более, тем более, — говорил я, — что теперь уже все решено и последние сомнения ваши исчезли! Случилось то, чего вы не ожидали, хотя в сущности все это видели и все прежде вас заметили: Настасья Евграфовна вас любит! Неужели же вы попустите, — кричал я, — чтоб эта чистая любовь обратилась для нее в стыд и позор?
— Никогда! Но, друг мой, неужели ж я буду наконец так счастлив? — вскричал дядя, бросаясь ко мне на шею. — И как это она полюбила меня, и за что? за что? кажется, во мне нет ничего такого… Я старик перед нею: вот уж не ожидал-то! ангел мой, ангел!.. Слушай, Сережа, давеча ты спрашивал, не влюблен ли я в нее: имел ты какую-нибудь идею?
— Я видел только, дядюшка, что вы ее любите, как больше любить нельзя: любите и между тем сами про это не знаете. Помилуйте! выписываете меня, хотите женить меня на ней, единственно для того, чтоб она вам стала племянницей и чтоб иметь ее всегда при себе…
— А ты… а ты прощаешь меня, Сергей!
— Э, дядюшка!..
И он снова обнял меня.
— Смотрите же, дядюшка, все против вас: надо восстать и пойти против всех, и не далее, как завтра.
— Да… да, завтра! — повторил он несколько задумчиво, — и, знаешь, примемся за дело с мужеством, с истинным благородством души, с силой характера… именно с силой характера!
— Не сробейте, дядюшка!
— Не сробею, Сережа! Одно: не знаю, как начать, как приступить!
— Не думайте об этом, дядюшка. Завтрашний день все решит. Успокойтесь сегодня. Чем больше думать, тем хуже. А если Фома заговорит — немедленно его выгнать из дому и стереть его в порошок.
— А нельзя ли не выгонять? Я, брат, так решил: завтра же пойду к нему, чем свет, все расскажу, вот как с тобой говорил: не может быть, чтоб он не понял меня; он благороден, он благороднейший из людей! Но вот что меня беспокоит: что если маменька предуведомила сегодня Татьяну Ивановну о завтрашнем предложении? Ведь это уж худо!
— Не беспокойтесь о Татьяне Ивановне, дядюшка.
И я рассказал ему сцену в беседке с Обноскиным. Дядя был в чрезвычайном удивлении. Я ни слова не упомянул о Мизинчикове.
— Фантасмагорическое лицо! истинно фантасмагорическое лицо! — вскричал он. — Бедная! Они подъезжают к ней, хотят воспользоваться ее простотою! Неужели Обноскин? Да ведь он же уехал… Странно, ужасно странно! Я поражен, Сережа… Это завтра же надо исследовать и принять меры… Но уверен ли ты совершенно, что это была Татьяна Ивановна?