Иероглиф
– Ну, готово, наверное? – спросила она меня, осмотрев чашки. На меня она взглянула только раз. – Какая чашка была первая?
– Вот эта, правая. С губной помадой.
Гадалка взяла чашку в руки безо всякого интереса, повертела и вдруг отставила в сторону, внимательно уставившись на меня в упор и, мотая головой, приговаривая сквозь зубы: «Нет, нет, не может быть…» Потом схватила вторую чашку и долго изучала ее содержимое, как дореволюционные доктора изучали анализ кала тяжелобольного. И вот она тряхнула головой и торжественно произнесла:
– Твой отец очень большой человек. И у тебя на сегодня нет своей судьбы. Ты не можешь отдаться своей любви, которая у тебя есть. Потому что твой путь – это путь долга. И ты пойдешь путем долга. Вот она, твоя широкая дорога в будущее. Ты уедешь очень далеко и вернешься не скоро. Твои родители потеряют свое положение. Попадут в изгнание. И дальше… – она шумно вздохнула, – дальше я ничего не могу предсказать, потому что все тонет в тумане.
– Может, вторая чашка… – робко предположила я.
– Вторая чашка – это второй путь. Нельзя одновременно идти двумя путями. Если бы тебе было хотя бы лет двадцать, ты могла бы выбирать, но ты совсем маленькая, и твоя судьба будет складываться так, как захотят твои родители и другие очень большие люди. Так будет продолжаться несколько лет… – Тут она запнулась. Внимательно посмотрела на меня и сказала: – Ладно, пусть будет другая чашка… – Она взяла в руки другую чашку, и руки ее задрожали.
За спиной Светы Машка делала мне огромные глаза, крутила пальцем вокруг виска и закусывала нижнюю губу. Машка лицом производила чудеса. Она мимикой и жестом уговаривала меня не принимать всерьез Светино вранье, показывая, что Света – чокнутая. Маша хотела поступать в театральное. Ее отец был актером одного из наших театров. Лицо у Маши было живое, она могла им выразить любую эмоцию.
Света долго что-то вынюхивала в чашечке, крутила ее в руках. Потом отставила и спросила меня в упор:
– Слушай, а чего ты хочешь?
Я, стараясь не торопиться, объяснила, что очень люблю мальчика из нашего класса и хочу его заставить любить меня так же сильно и, главное, всю жизнь. «Я хочу быть счастливой, как мама с папой».
– Да, любовь у тебя большая, – согласилась Света. – Но она недолгая.
– А я хочу, чтобы на всю жизнь, – упрямо сказала я.
– Это, конечно, не по контракту, но я дам тебе один совет: если мальчик твой – русский мальчик, он должен любить страдание. Заставь его страдать, и он никогда тебя не забудет, – Света облизала сухие бледные губы. – Только я не знаю, сумеешь ли ты. Некоторым женщинам это дается от рождения, я имею в виду роковые страсти, а некоторые этому учатся. Ну, у твоих родителей, наверное, денег куры не клюют, они тебе любых учителей наймут, если ты захочешь.
– А если мой мальчик – нерусский, еврей, к примеру?
– Тогда ты должна сделать его счастливым, и он будет твой.
– А если он англичанин?
– Ну, он же на самом деле русский? У тебя же не три мальчика?
Мне сильно не понравилось ее гадание. И я настойчиво подвинула ей вторую чашку и попросила:
– Ну, давайте по второй погадаем. Может, в первой все было неправильно. Я ее очень быстро выпила…
– Вторая чашка – это нечестно. Вторую можно только через год… – бормотала Света, сжимая ногами свой священный портфель.
– Ну, пожалуйста, Свет… – жалобным голоском попросила за меня Машка.
Но Света, видимо, что-то для себя решила и, посмотрев на часы, заявила:
– Девочки, у меня через полчаса ученый совет, и я должна торопиться. А вы, – вдруг перешла она со мной на «вы», – приходите ко мне через десять лет. За второй чашкой…
И она, схватив свой пухлый портфель, смылась.
Мы с Машкой заказали еще пирожных. И Машка разочарованно определила:
– Контракт она не отработала. А ведь такие были рекомендации…
– Машк, скажи честно, почему она согласилась мне гадать?
– Да не почему. Деньги ей нужны. И все.
– Она знала, сколько мне лет?
– Ничего она не знала – ей все равно. Я как пообещала ей пятьдесят баксов – она без разговоров согласилась. Слушай, а давай украдем из кафе твою вторую чашку? – предложила Машка.
Мы достали из рюкзачка целлофановый пакет и незаметно сунули туда вторую чашку. У меня дома сохранить эту чашку было нереально трудно. Дуняша добиралась даже до темных углов в кладовке, потихоньку обшаривала и мою комнату. Я всюду находила следы ее бурной деятельности. Поэтому я засунула чашку в стенной шкаф в туалете, на самую верхнюю полку. И про нее забыла.
4. Про изгнание из рая
«В Раю все были равны. Но потом случилось грехопадение. И все рухнуло. Я должна была пойти в высший свет, а он – в дворницкую».
Боже, как я отдалась любовной лихорадке! Посмотрел – не посмотрел. Нет, посмотрел не так. Записку. Срочно. Нет, порвать. Лучше сказать лично. Ой, посмотрел на Машку. Нет, на доску посмотрел.
И одновременно я отдалась страху с ужасом. Это был такой вспученный океан внутри меня. Я часто думала о беременности, о позоре, об изгнании из Рая. И этот ужас придавал нашим отношениям остроту. Страх, запрет и прорыв в неизведанные телесные глубины. Естественно, я перестала учиться. И родители, к счастью, ничего этого не замечали. Иначе придавили бы значительно раньше.
А сегодня все рухнуло. В разгар нашего с Романом мероприятия на пороге спальни появилась моя мать. Я момент маминого появления не засекла. Я лишь услышала визг.
На лице моей матери был написан неподдельный ужас. Лицо ее перекосилось, побагровело, и она завизжала не человеческим, а каким-то поросячьим визгом:
– Тва-арь!
Роман застыл, боясь повернуться. А я поняла, что ситуация свершилась, и сделать ничего нельзя. А впереди предстояло объяснение с отцом.
Я сказала:
– Мама, выйди, я оденусь.
– Я хочу тебя убить, – сказала мама и вышла.
Роман позорно бежал, натянув на голову майку. Я держала мать за руки. А мать кричала:
– Дай мне разглядеть этого Ромео! Я убью его!
…Три дня меня мать не пускала в школу, запирая на ключ мою комнату. И отпирала она меня только вечером, когда приходила с работы. Три дня я ничего не ела. Дуняше, видимо, запретили меня кормить. Я решила, что мать уморит меня голодом.
Я не знаю, что мама сказала отцу, но когда он вернулся из командировки, между нами состоялся разговор. Скосив глаза в сторону от смущения, тщательно подбирая слова, отец огласил вердикт:
– Доча! Сейчас время такое… надо получать образование настоящее, за границей. Тут спонсоры нашлись и предложили отправить тебя в Париж учиться. Хочешь в Париж? Эйфелева башня, французский язык не как в вашей школе, а по-настоящему. А потом в Сорбонну поступишь, на юриста. В общем, мы с мамой решили так – ты поедешь!
При этом отец так выразительно посмотрел на меня, что сердце у меня упало.
Судьба и родительская воля все решали за меня. Самой мне оставалось сделать только одно: заставить Романа страдать и не забывать меня. Но как?
Мать отключила в моей комнате телефон и не давала мне даже поговорить с Машкой, узнать, как дела в классе. В школу я больше не ходила – отец забрал оттуда документы, оставив весь педагогический состав в недоумении, ведь это была лучшая школа города.
Когда я совершенно была уже подавлена голодом и одиночеством, мать пришла ко мне в комнату и, усевшись на мою кровать, обняла меня за плечи.
– Джулия, – сказала она. – Я все понимаю про сексуальную революцию и раннее созревание. Но ведь у тебя дело не в этом. Ты связалась с неподходящим мальчиком. Я все про него и его семью выяснила. Это плохая семья. Они плохо относятся к твоему папе. Ты бы еще дворника себе подыскала на улице и отдалась бы ему.
– Что вы с ним сделали? – заорала я. – Я убью себя, если вы с ним что-то сделали!
– С ним ничего не сделали. Мы не хотим скандала. Газетных статей про развратную дочь большого человека. Глубокомысленных сентенций про бесхозность поколения. Пусть они тренируются на своих детях. Если хочешь знать, я вообще ничего не сказала твоему отцу. Можешь целовать мне руки. Но ты уедешь отсюда и получишь правильное образование. Ты должна чувствовать себя элитой и общаться с подходящим кругом людей. Ты обязана хранить высокий моральный авторитет нашей семьи. Понимаешь? Несчастье, которое случилось с тобой, не должно отразиться на твоей грядущей судьбе. Вдали все забудется.