Пазолини. Умереть за идеи
А тогда […] где это сказано, что Церковь непременно должна совпадать с Ватиканом? А что, если пожертвовать эту огромную декорацию фольклорного толка, которую ныне являет собой Ватикан, Итальянскому государству, раздать все фольклорное старье – палантины и халаты, веера и парадные стулья – сотрудникам кинокомпании Cinecittà, отправить Папу этаким Клирикменом, вместе с его сотрудниками, жить в подвал в каком-нибудь Тормаранчо или Тусколано, недалеко от катакомб Дамиано или Присциллы, 84 – может быть Церковь прекратит быть Церковью?{Там же, стр.361.}
Я уверен, что Пазолини оценил бы неожиданный поступок папы Франциска, удививший многих и вызвавший споры: он отказался, еще с момента вступления в должность понтифика, жить в папской резиденции. Этот символический жест, вкупе с другими похожими поступками аргентинского папы, прямо соответствует тому, чего так хотел писатель, – отказу от внешнего мирского богатства.
Наблюдая все снижающееся влияние Церкви на общество на социальном уровне, Пазолини продолжал размышлять. В сборнике есть весьма знаковая для этой темы статья, особенно если сравнивать сцену, описанную Пазолини с тем, что происходит в аналогичных обстоятельствах сегодня. В Страстную пятницу 1974 года Пазолини случайно оказался вечером рядом с Колизеем и обратил внимание на группу людей неподалеку – эту историю он описал в статье «Март 1974 года. Еще одно предзнаменование победы референдума» (речь шла о референдуме по поводу принятого еще в 1971 году закона о разводе, за который ратовали демохристианская, национально-консервативная партии и Церковь) – «огромная команда полицейских и городских служб, проверявших прохожих и разворачивавших машины». Писатель не сразу понял, что происходило у него на глазах: «Сначала я подумал, что кто-то, какой-то безработный, в знак протеста забрался на Колизей». Только некоторое время спустя он догадался, что это была церковная служба, в которой должен был принимать участие сам папа Павел VI. Описание Пазолини выглядит мрачновато: «Народу было не больше, как если бы вокруг ходили несколько колизейских котов: дорожному движению ничто не препятствовало. Котами выступали туристы и солдаты в увольнении, старухи и несколько полусветских монахинь, последовательниц Фуко 85, которые соблюдали обет молчания. Большего провала и вообразить было невозможно»{Там же, стр. 300.}.
Когда читаешь эти заметки, поражает дистанция, отделяющая то время от сегодняшнего (вспомните Крестный ход в Колизее времен Иоанна Павла II и его преемников, с телевизионной трансляцией по всему миру, или людское море на площади Святого Петра, толпы на Всемирных днях молодежи), и кажется, что католическая Церковь отвоевала позиции. Однако, наблюдая массовое участие людей в «крупных религиозных событиях», сопровождаемых многочисленными масс-медиа, задаешься вопросом: а свидетельствует ли это об убежденной, последовательной религиозности? Если заглянуть в статистические данные о посещении итальянцами воскресной мессы, то можно констатировать, что на самом деле наблюдается снижение частоты посещений без каких-либо признаков возврата к прежнему.
Уже в начале 70-х, впрочем, роль религии в итальянском обществе была заметно снижена. Недаром Пазлини писал в те годы: «Люди не ощущают больше ни ценности, ни важности Церкви. Они бессознательно отказались от одной из самых слепых привычек, получив взамен нечто несомненно худшее, чем религия, не преодолев невежества, к которому дьявольский прагматизм Церкви приговорил их многие сотни лет назад»{Там же.}. На смену вере в бога и в церковь, плоду невежества, пришла новая вера в потребление, которая Пазолини казалась куда как ужаснее.
Римская жизнь
авайте сделаем шаг назад. В то холодное утро 28 января 1950 года, когда Пьер Паоло и его мать Сузанна пришли на железнодорожную станцию в Казарсе, чтобы сесть на поезд до Рима. В столице Пазолини встретится с той самой жизнью городского люмпен-пролетариата, которая станет основной темой двух его романов: «Шпана» (1955) и «Жестокая жизнь» (1959). Эти книги были созданы под влиянием неореализма, хотя во многом и вышли за рамки этого литературного течения (парадоксальным образом первая больше, чем вторая, последняя больше напоминает сочинение в стиле социалистического реализма).
Появление римского люмпен-пролетариата в «Шпане»Но продолжим по порядку и остановимся на «Шпане», в художественном отношении превосходящей «Жестокую жизнь». Действие романа разворачивается в римском предместье в период между окончанием Второй мировой войны (в первой главе описан Рим еще в период оккупации немцами) и началом 50-х.
Чтобы проникнуться атмосферой «Шпаны», приведем первые строки романа: «Жаркий июльский день. Кудрявому нынче идти на первое причастие и конфирмацию. Ради такого случая он поднялся в пять часов, и, когда шел по виа Донна Олимпия в длинных серых штанах и белой рубахе, вид у него был не как у рядового армии Иисуса, а как у того баркаса, который тащат на буксире вдоль набережной Тибра»{R1, стр. 524.}.
Попробуем проанализировать этот короткий отрывок. Если вначале рассказчик и его точка зрения могут показаться отстраненными, внешними по отношению к происходящему, то последняя фраза («… как у того баркаса…») переносит их внутрь истории, как будто бы повествование вел сам герой или один из его друзей, смотрящий прямо на него. Сравнение с баркасом уже относится к лексике той самой «шпаны», или, по крайней мере, к окружению героя. Таким образом, уже в самом начале романа возникает двойная артикуляция, она проявляется сразу в наличии двух плоскостей, дополняющих друг друга, и этот прием соблюдается до самого конца: первый план, который можно определить как объективный и который читатель должен видеть в своем воображении достаточно однозначно, как некие факты и данные («Жаркий июльский день. Кудрявому нынче идти на первое причастие и конфирмацию. Ради такого случая он поднялся в пять часов…»); второй план, предположительно субъективный, в котором рассказчик – некто из народа, находящийся внутри событий, о которых рассказывает («…и, когда шел по виа Донна Олимпия в длинных серых штанах и белой рубахе, вид у него был не как у рядового армии Иисуса, а как у того баркаса, который тащат на буксире вдоль набережной Тибра»). Это выглядит, как если бы автор вдруг решил спуститься на уровень своих персонажей, отказавшись от собственной интерпретации фактов, и отдал эту интерпретацию на их усмотрение.
Этот способ повествования Гвидо Бальди 86, описывая творчество Джованни Верга 87, назвал «уловкой регрессии»{См. Baldi 1980.}. Речь идет о методе, часто используемом писателями, пишущими в характерном для Италии конца XIX – начала XX века стиле веризма (т. е. стремящимися правдиво показать социальные проблемы в Италии после объединения). Например, роман Верга «Семья Малаволья» начинается так: «Когда-то Малаволья были очень многочисленны, прямо как камни на старой дороге в Треццо»{Verga 1989, стр. 12.}. Или рассказ «Рыжий Мальпело» (из сборника «Жизнь среди полей»): «Звали его Мальпело, потому что волосы у него были рыжие; а рыжие волосы имел за то, что мальчишкой был озорным и непослушным, обещавшим стать отменным прохвостом»{Verga 1994, стр. 90.}. Очевидно, что и сходство семейства Малаволья с камнями (Malavoglia буквально означает «недоброжелатель»), и связь рыжих волос с плохим характером (Malpelo – тоже говорящая фамилия, «плохие волосы») отражают не точку зрения автора, а воззрения той социальной среды, представителей которой он описывает.
Если мы хотим дополнить это сравнение с Верга, сделать его более выпуклым, следует отметить, что Пазолини не переводит диалектную речь на классический итальянский, как это сделал когда-то сицилийский писатель, сохранивший лишь некоторые синтаксические и фразеологические особенности местной речи; подход Пазолини более радикален: он переносит на страницы книги особенности римского диалекта, так называемого «романаччо», на котором говорят в пригородах, в соседних деревнях. Это не прославленный «романеско», обладающий литературными традициями, на котором говорили такие поэты как Джузеппе Джоаккино Белли 88 или Трилусса 89, это именно «романаччо», язык бедных кварталов, сленг, зараженный в результате недавней миграции южными словечками. Это «жаргон в жаргоне: язык членов банды, придуманный для обмена шифрованными сообщениями в дружеской среде, способ проверки своих; но это еще и язык, пришедший из гетто, свидетельство болезненной маргинальности этих людей»{Siciliano 2005a, стр. 215.}.