До свидания, Сима
Станислав Буркин
До свидания, Сима
Человек, который не похоронен, скорей станет везде шляться, чем тот, который устроен и лежит себе спокойно на своем месте.
Марк Твен
Часть I
Моя легендарная корь
Глава первая
Девичья тяжесть
1
В Большой комнате в ряд — четыре высоких узких окна, в которых как на ладони виден четкий зимний город, растянувшийся вдоль берега широкой, как поле, замерзшей реки. Идет мелкий снег. Пешеходы месят песочно-снежную кашицу. В гору к Белому озеру взбирается натужно кудахчущий троллейбус. Дорога загибается в овраг и оврагом круто спускается к переулку 1905 года. Яркий на солнце снег немного режет глаза. Сквозь двойное стекло доносится отвлеченный гул города, скрип снегоуборочной машины. Видны неподвижные клубы заводского пара, церковные шпили и купола, ржавые крыши и портики каменных зданий, а ближе в прозрачных тополиных садах ютятся в трущобах темненькие, невзрачные терема. На соседней через овраг колокольне Воскресенской церкви зазвонили колокола. В доме тихо задребезжали окна. С дерева густо посыпались вороны, закричали, вихрем понеслись над облупившимся стройным храмом и улетели, увлекая за собой по земле быструю зыбкую тень. Бледное клочковатое небо леденеет над городом. На реке виден большой сизый овал катка, расчищенного у городского берега. Каток обставлен рекламными щитами и неуклюжими елками, которые обрамляют его своими черно-зелеными лохмотьями. Малочисленные катающиеся кажутся издали степенными и торжественными.
Я стою, облокотившись на широкий подоконник с цветком и высохшей зеркально-изумрудной мухой, смотрю на каток и тихо завидую. Катанье кажется мне теперь беззаботным счастьем, а родной темный дом по эту сторону окна довлеет полумраком Большой комнаты, кажущейся печальным и роковым убежищем.
Грустил я о том, что за эти четыре недели корь почти уже справилась и превратила меня в маленького задумчивого домового. Я даже перестал удивляться тому, что в дремотные полуденные часы способен разговаривать с приглядевшимися в доме предметами: слушать хрипло вздыхающие часы с маятником, беседовать с выпуклым комодом, вызывать скрип и шорохи старого радиоприемника. Мне приходилось налаживать отношения со многими угрюмыми обывателями комнат. Когда я надолго оставался один, весь дом пристально наблюдал за мною, поскрипывал и иногда медленно-медленно разговаривал.
До кори я был уверен, что у нас нет ничего для меня незнакомого, а теперь каждый день дом показывал что-то ранее незамеченное. В полутемном коридоре, над гардеробом с таинственным сумрачным зеркалом, с картины, которой раньше я просто не замечал, стала смотреть на меня хитрыми щелками глаз тихо усмехающаяся старуха, объятая густым масляным мраком. Мне казалось, что она что-то знает про меня нехорошее и потому усмехается. Нахмурившись ей в ответ, я потянул за кольцо дверцу гардероба, и дверца, трескуче скрипя с едкими музыкальными перекатами, гостеприимно приотворилась. Внутри совсем как у Льюиса тесно висели давно вышедшие из употребления шубы и болтались три-четыре незанятые вешалки. Мысленно поздоровавшись и поклонившись шубам, я извинился и, забравшись внутрь, принялся зарываться в густо-пахучую темень, пока не уперся в сухую нелакированную заднюю стенку. Там я вдохновенно просидел минут двадцать, думая о своей восемнадцатилетней тетушке Серафиме, а проще говоря, Симе, и о пещере на необитаемом острове, потом вылез с легким головокружением, осмотрелся, и темный коридор показался мне свежим покачивающимся привольем.
В доме еще есть бабушка и моя младшая сестра, но ее, слава богу, прячут от моей заразы, и во время отсутствия родителей ей разрешено сидеть только на кухне или в дальней комнате вместе с бабушкой. Впрочем, и ей, как говорится, подвезло благодаря моим страданиям. До моего полного выздоровления ее санэпидем на километр к саду не подпустит.
Стянув одну из громоздких шуб, я взвалил ее на себя, протягивая руки в скользкие прохладные раструбы рукавов. Шуба повисла на мне как набросившийся сзади медведь, тут же любовно обратившийся в мохнатую мантию. Рукава обвисли до колен, а полы вздулись и развалились по полу. Гордо полюбовавшись на себя в таинственную зеркальную с черными пятнами дверь гардероба, я отправился на холодный чердак.
Там, в обитом железом сундуке, я недавно открыл великое множество интересных, хотя, как правило, и поломанных вещей: фарфоровые фигурки дам с обломанными пальцами, пыльные маски из папье-маше, старинное настольное зеркало в бронзовой витой оправе, пластмассовую губную гармошку, из которой выдувались сороконожки, и трухлявую поваренную книгу, напечатанную с вышедшими из употребления буквами. Только на третий день в углу на самом дне обнаружилась сухая серая шкурка от давно сдохшей крысы, и это несколько отравило первую радость открытия.
С каждым днем болезни дом становился все больше, он был уже почти как корабль, казалось, ему нет конца, и в нем было еще полно неизведанных закутков, где таились неведомые пыльные и неподвижные его обитатели. Абсолютно все комнаты имели свои имена, данные им когда-то при царе Горохе. Имена были простые, но точные: Овальная, Дальняя, Диванная, Темная и так далее. В них можно было здорово играть и прятаться. Но, увы, карантин продолжался, звать в гости никого не разрешалось, однако вместе с тем продолжались и открытия. Однажды я отыскал в доме даже целую комнату. Кажется, это была единственная комната без названия. А может быть, у нее и было когда-то название, но с тех пор минуло много лет и слово предали забвению.
Вход в эту потайную комнату в темном углу на втором этаже был задвинут этажеркой с лаками и красками. Пришлось всю ее разобрать, чтобы подступиться к таинственной двери. Пыльная комната оказалась почти до потолка набитой поломанными стульями, гардинами, связанными в пачки книгами, и стоял в ней мрачный, наполовину обугленный шкаф с оленьими рогами, дверцы которого, словно в предостережение о чем-то, были крест-накрест заклеены лейкопластырем. На выпуклых от сырости стенах плесневели черные разводы, штукатурка полопалась и местами осыпалась. Я сразу понял, что былое комнаты и все множество вещей в ней таят в себе старые и очевидно невеселые откровения.
Вечером я начал расспрашивать о комнате, но мне отвечали как-то вскользь, все что-то о предстоящем ремонте и о заказе грузовика для вывоза из нее хлама. Лишь на третий день бабушка шепотом рассказала, почему никто и никогда не заходит в странную комнату. Оказалось, что давным-давно там погибли во время пожара мои прапрабабушка с прапрадедушкой и еще кто-то, о ком мне не полагается знать. Вот этот-то третий, о ком лучше даже не знать, и пугал меня больше всего. «О-го-го, темное же было времечко», — думал я, обходя стороной темный закут с этажеркой и представляя себе вопящую на кровати бабушку и седовласого деда в ночной сорочке, размахивающего снятой со стены саблей перед вышедшим из шкафа огнедышащим демоном.
Но самой удивительной и близкой сердцу находкой был небольшой ящичек, темный, почти черный, разделенный внутри на секции деревянными перегородочками. Сначала бабушка (мой главный советник) назвала ящичек аптечкой, но потом передумала и стала называть его приправницей. В каждом отделении лежало что-нибудь маленькое и не менее интересное, чем в большом сундуке. Там были миниатюрные аптекарские весы, оловянный солдатик, оказавшийся ферзем из растерявшегося шахматного набора, перламутровый бисер, два нательных крестика, три разнокалиберных патрона и три блеклых бумажных пакетика, как позже оказалось, с доисторическими презервативами. Сунув их под нос подслеповатой бабушке, я увидел, как старческие водянисто-серые глаза ее округлились, лицо вытянулось, и она, приподнявшись на поручнях кресла, воскликнула: «Вот они где!»
Из туманного сбивчивого истолкования назначения этих блеклых конвертиков, и я усвоил, что в них таится некая пресловутая исполняющая все желания колдовская сила, как старушка выразилась, «из ласк и мужественности», которую мне тут же захотелось применить против уже упомянутой тетушки. Ну, Сима, держись! Стоит мне только разорвать пред тобою чародейский пакетик, как ты падешь в слезах, ласкаясь к моим тапочкам и умоляя одарить тебя ласками и, конечно же, мужественностью.