Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Но слишком близка уж к нечистой землеИ к плоти и к прочим приметам снижающимА он — государственность есть в чистотеПочти что себя этим уничтожающаяПригов как будто заполняет лакуны, оставленные Михалковым. Однако, вероятно, подобное разделение на «политическое» и «естественное» тело в духе Э. Канторовича Михалкову в голову прийти не могло, поэтому он, чтобы сохранить чистоту «государственности», посвящает рассказ не «Манечке» (которая вовсе исчезает из дальнейшего повествования), но сыну дяди Степы, Егору. В описании Егора на первый план выходят те качества небывалой телесности, что были присущи самому дяде Степе: «Спит ребенок небывалый, / Не малыш, а целый малый — / Полных восемь килограмм!» Только теперь чудеса связаны не с ростом, а с весом: «Поступают телеграммы: / „Что за новый Геркулес?“ / „Уточните килограммы“, / „Подтвердите точный вес“». Не удивительно, что «Дядя Степа от волненья / Заикаться даже стал» (так в описание героя вводится еще одна автобиографическая черта: как известно, Михалков заикался). Сказочный вес трансформируется в силу: «Но у малого ребенка / Не по возрасту силенка, / Не ребенок, а атлет! / Среди тысяч малышей / Нет подобных крепышей // Хоть и ростом не в отца — / Не обидишь молодца».
Трансформация «молодца» сначала в олимпийского чемпиона, а затем — в космонавта завершает цикл жизненных трансформаций дяди Степы и вплотную подводит к теме бессмертия.
Бессмертие приговского Милицанера, как и все иные его характеристики, сугубо «метафизично». Его возможная смерть лишь подчеркивает его бессмертие. Вспомним, с каким достоинством («как власть имущий») отвечает он на угрозы Террориста:
…Ты убить меня не можешьПлоть поразишь —Порвешь мундир и кожуНо образ мой мощней,Чем твоя страсть.В мире дяди Степы террористов не бывает (в худшем случае — мелкие хулиганы), но даже Михалков понимает, что «Ветеран Степан Степанов, / Если здраво посмотреть, / Должен поздно или рано, / К сожаленью, умереть». Однако, подобно самому автору, родившемуся до начала Первой мировой войны, «…удивительное дело: / День за днем, за годом год, / Столько весен пролетело, / А Степанов все живет!» Несмотря на «преклонные года» и пенсию, он «уже не постареет / Ни за что и никогда!» Оказывается, михалковский милиционер бессмертен, подобно приговскому Милицанеру, как «образ». Только если приговский — как образ власти, то михалковский — как образ литературный: «Те, кто знал его когда-то / И ходил с ним в детский сад, / Те сегодня бородаты / И знакомят с ним внучат».
Бессмертие дяди Степы — в бесконечности детства. Оно — чистая текстуальность: «Знают взрослые и дети, / Весь читающий народ, / Что, живя на белом свете, / Дядя Степа не умрет!» [454]. Бессмертие же приговского Милицанера — торжество «метафизики» власти: Закона, Порядка, Долга. Как и обещано в Предуведомлении, «торжество жизни в лучах восходящей смерти» — то есть «апофеоз».
Циклу «Апофеоз Милицанера» предшествуют три предуведомительных беседы. В каждой из них Милицанер обращается последовательно к другому Милицанеру, к Майору и, наконец, к Автору, выясняя, что означает слово «апофеоз». Три беседы предполагают и три уровня концептуализации: первый ответ — бытовой: «опуфиоз — это вроде похвальной грамоты»; второй — социально-служебный: «это честное и добросовестное исполнение долга, несение службы, в результате которого ты становишься примером для других»; и, наконец, третий — «метафизический». Последняя беседа завершается так:
Автор. Это торжество перед лицом дальнейшей невозможности.
Милицанер. Как это? Как угадаешь, что дальше невозможно? Только после смерти.
Автор. Да, апофеоз — это торжество жизни в лучах восходящей смерти!
Тема жизни и смерти разворачивается начиная с одного из самых знаменитых стихотворений цикла «В буфете Дома Литераторов…»: «Он представляет собой Жизнь / Явившуюся в форме Долга / Жизнь кратка, а искусство долго / И в схватке побеждает жизнь».
К Жизни, Долгу и Искусству вскоре добавляется Смерть-«милицанерша»: «Он жизнь предпочитает смерти / И потому всегда на страже / Когда он видит смерть и даже / Когда она еще в конверте». Далее к ним присовокупляется и Вечность. В каждом новом стихотворении Пригов тасует куски этого «метафизического» пазла, образующего причудливый рисунок:
Страна, кто нас с тобой пойметВ размере постоянной жизниВот служащий бежит по жизниИнтеллигент бежит от жизниРабочий водку пьет для жизниСолдат стреляет ради жизниМилицанер стоит средь жизниИ говорит, где поворотВсе персонажи советского тезауруса определяются здесь при помощи всего лишь предлогов (по/от/для/ради жизни) и только Милицанер находится, подобно платоновскому Вощеву, в «задумчивости среди общего темпа труда» — «средь жизни». Однако здесь совсем иная «метафизика», нежели у Платонова: задача Милицанера — указывать место поворота. Именно вокруг Милицанера начинается характерное для приговских «советских текстов» разворачивание дискурсивного движения в обратном направлении:
А поворот возьми и станьсяУ самых наших у воротА поворот уходит в вечностьНарод спешит — уходит в вечностьПоэт стоит, вперяясь в вечностьУченый думает про вечностьВожди отодвигают вечностьМилицанер смиряет вечностьИ ставит знак наоборотИ снова жизнь возьми и станьсяУ самых наших у воротПоставив «знак наоборот», Милицанер превращает Вечность в Жизнь: он «смиряет Вечность», переводя ее обратно в посюсторонность, «загоняя» Жизнь, ускользнувшую было в Вечность, вновь в ближайшее, «здешнее» окружение героя-повествователя — «у самых наших у ворот». Его связь с Богом в такие моменты непосредственна: он то переговаривается с Богом по рации, то сам, в виде ангела, «крылом ласково цветка коснется», то «сходит с высот», защищая «младенца сонного», а то и вовсе на равных разговаривает с «Небесной Силой».
Если михалковский герой подает детям пример буквально во всем — вплоть до личной гигиены («Дядя Степа утром рано / Быстро вскакивал с дивана, / Окна настежь открывал, / Душ холодный принимал. / Чистить зубы дядя Степа / Никогда не забывал…»), то приговский — в принципе не может приобрести человеческого облика. Будучи сугубо идеальным, он неизобразим и как понятие не может быть персонализирован:
Полюбил я от детства МилициюИ не мог ее не полюбитьЯ постиг ее тайную суть —Совпадать с человечьими лицамиЧеловеку же с нею совпасть —Все равно, что в безумие впастьПотому что конкретные лица мыПо сравненью с идеей МилицииСогласно этой логике, само чтение «Дяди Степы», ведя к своего рода социальной шизофрении, является актом нанесения непоправимого вреда ментальному здоровью ребенка. Лишь однажды в бесконечной своей поэме Михалков прибегает к известной концептуализации своего героя. Оставаясь «конкретным лицом», дядя Степа заговорил вдруг о самой «идее Милиции»: отвечая на вопрос детей о том, почему он пошел туда служить, он, как настоящий соцреалистический герой, «…брови хмурит, / Левый глаз немного щурит» и сообщает «по секрету», «…что в милиции служу / Потому, что службу эту / Очень важной нахожу!» Милиционер — тот же военный, пограничник: «Кто с жезлом и с пистолетом / На посту зимой и летом? / Наш советский постовой — / Это — тот же часовой! // Ведь недаром сторонится / Милицейского поста / И милиции боится / Тот, чья совесть нечиста». Вот почему так обидно дяде Степе-Михалкову, что некоторые недалекие родители пугают милицией «непослушных малышей»: «Как родителям не стыдно? / Это глупо и обидно! / И когда я слышу это, / Я краснею до ушей…»