Звезда морей
Корриган? Джойс? Махони? Блэк?
Они с отцом приезжали в Клифден утром по понедельникам, торговали капустой и репой; отец его был мелкий фермер, сварливый плутишка, типичный житель Голуэя, крепкий, проворный, язвительный. Как же его звали, черт побери? Филдс? Шилдс? Вдовец. Жены не стало в тридцать шестом. Он с трудом зарабатывал на пропитание себе и семерым детям, возделывая кусок глинистой почвы на склоне Бенколлагдаффа. Смешно сказать, Мерридит им часто завидовал.
Он и сам понимал, что это смешно. Но отец так гордился сыном. Между ними чувствовалась нежность, застенчивая любовь, хотя они пикировались не переставая. Фермер сетовал, что сын лентяй, тот в ответ величал отца шутом и пьяницей. Отец смажет его по затылку, а сын запустит в него полусгнившей репой. Клифденки толпились вокруг хлипкого их лотка не столько для того, чтобы купить скудный товар, сколько чтобы послушать, как они обмениваются любезностями. Взаимные оскорбления были для них чем-то вроде пантомимы. Но Мерридит знал, что это видимость.
Мидоуз?
Как-то ранним декабрьским утром он приехал на фаэтоне в Мам-Кросс встречать сестру, которая почтовой каретой возвращалась из Лондона, и увидел, что отец с сыном пинают мяч посреди пустой рыночной площади. Утро выдалось тихое, немного туманное. Прилавок их стоял неподалеку от церковных ворот, мытая репа сияла, как звезды. Вся деревня спала — кроме отца и сына. Ветер носил по пустынным улицам листья, поля вдалеке посеребрила роса. Все это Мерридит вспомнил сейчас, сидя в обеденном зале, на корабле, что в темноте качался на волнах. Вспомнил неизъяснимую прелесть коннемарского утра. Тени отца и сына скользили в тумане, как небожители. Они со стуком били по мячу. Негромко вскрикивали. Весело чертыхались. Дивная музыка их свободного смеха отражалась от высоких черных стен церкви.
За все свое детство лорд Дэвид Мерридит ни разу не играл с отцом в мяч. Вряд ли его отец вообще хоть раз видел футбольный мяч. Он помнил, как, встретив тем утром с Бьянкони [13] сестру со свертками рождественских подарков и коробочками цукатов, переполненную лондонскими сплетнями и новостями, поделился с ней этой мыслью, и сестра засмеялась, соглашаясь с его замечанием. Если бы папа хоть раз увидел мяч, сказала Эмили, наверное, забил бы его в пушку и выстрелил по французам.
Где отец теперь? Тело его покоится на церковном кладбище Клифдена, но где же он сам? Что, если в этом все-таки есть доля правды, в этой нелепой вере святош в жизнь после смерти? Быть может, эти россказни — метафора другой, более научной действительности? И мудрецам грядущего удастся расшифровать эту аллегорию? И если эта истина все-таки существует, то как она устроена? Где рай? Где ад?
Что, если все мои предки обитают во мне? Что, если все они — и есть я?
За три недели до того, как взойти на борт «Звезды морей», Мерридит запер дом, в котором родился он сам, родились отец и дед, забрал ставнями разбитые окна, закрыл дверь и запер в последний раз. Отдал ключи оценщику из Голуэя, побродил по пустому конному двору. Никто из бывших арендаторов не явился его проводить. Он ждал до сумерек: никто не пришел.
В сопровождении констебля (тот сам настоял, что будет его охранять) Мерридит отправился верхом из Кингскорта в Клифден навесить могилу отца и обнаружил, что ее опять осквернили. Гранитного морского ангела разбили надвое, на надгробии намалевали белой краской «ГНИЛЫЙ УБЛЮДОК» и эмблему тех, кто написал эти слова. Могилы деда и прочих предков тоже пометили разбрызганным символом ненависти. На нескольких надгробиях стояло собственное имя Мерридита — их тоже изуродовали. Помиловали только могилу его матери: тем сильнее бросалось в глаза окружавшее ее безобразие. Но, глядя на оскверненные могилы, он не чувствовал ничего. Удивило его разве что слово, написанное с ошибкой. Что они имели в виду — что отец был человек гнилой или что тело его гниет?
Сейчас он подивился пугающей неуместности своего отклика. Но все-таки что имели в виду те, кто осквернил отцову могилу? Их эмблема — буква «И», заключенная в сердце, но какое же надо иметь сердце, чтобы оскорблять мертвецов? «Защитники ирландцев», пояснил его спутник, так окрестили себя здешние смутьяны. Еще они называют себя Людьми долга — главным образом потому, что разбираются с долгами, причем со всей должной серьезностью. Мерридит притворился, будто впервые об этом слышит, изобразил интерес к местным традициям, точно констебль рассказывал ему о героях сказок или объяснял, как плясать джигу. Неужели они и правда до такой степени ненавидели его отца? Чем же он заслужил подобное отвращение? Да, как землевладелец он был неуступчив, особенно в последние годы, этого нельзя отрицать. Но таково большинство ирландских помещиков, да и английских, и всех прочих: бывали и хуже, и суровее него. Разве не знали они, эти полночные осквернители, сколько отец пытался для них сделать? Разве не понимали, что он человек своего времени, консерватор по природе, а не только по политическим убеждениям? Разве не понимают они, что политика и человеческая природа зачастую одно и то же — и на каменистых полях Голуэя, и в уставленных статуями коридорах Вестминстерского дворца. А пожалуй, что и везде. «Политика» — вежливое обозначение допотопных предрассудков, обносков, в которые рядится неприязнь и народное недовольство.
Отчего-то Мерридит вспомнил о своих детях: вспомнил, как младший сын, тогда еще совсем малыш, плакал ночами, когда у него резались зубки. Вспомнил битком набитую игрушками детскую в Лондоне. Как гладил детей по голове. Держал сына за руку. Как по забрызганному дождем подоконнику прыгал черный дрозд. Как крохотные пальчики обвивали его пальцы, точно молили безмолвно: побудь со мною. Как Христос в саду. Один час бодрствуйте со мною. Какие душераздирающие мелочи нам потребны, в конце концов. Странно подумать, что и отец Мерридита когда-то был ребенком. И перед самой кончиной он словно вновь превратился в ребенка: этот огромный, раздражительный, жестокосердный моряк, чьи портреты висят в галереях по всей империи. Он протянул к Дэвиду Мерридиту слабую бледную руку, стиснул его большой палец, будто пытался сломать. Во взгляде его мерцал страх, даже ужас. «Все хорошо. Я побуду с тобою. Не бойся», — хотел сказать Дэвид Мерридит, но не сумел выдавить ни слова.
И, словно очнувшись от затянувшегося сна, он вдруг осознал, что люди вокруг него говорят о Великом голоде.
Почтовый агент громко спорил с Диксоном:
— Не все землевладельцы так уж плохи, голубчик. Многие ссужают деньгами арендаторов, чтобы те могли эмигрировать.
Американец презрительно фыркнул:
— Чтобы избавиться от слабейших и оставить на своей земле лучших.
— Пожалуй, они хотят поставить земледелие в своих владениях на коммерческую ногу, — заметил капитан. — Тяжко, конечно, но что поделать.
Нетрудно догадаться, что Диксон в ответ посмотрел на него волком.
— А трюмных пассажиров вы содержите в таких условиях тоже из соображений коммерции?
— Пассажиров содержат в лучших условиях, которые мы можем им предоставить. Мне приходится действовать в рамках ограничений, наложенных моими хозяевами.
— Вашими хозяевами? Кто же это, капитан?
— Я имел в виду хозяев судна. Компанию «Серебряная звезда».
Диксон мрачно кивнул, точно ожидал именно такого ответа. Мерридит заключил, что он был в некотором смысле радикалом и в глубине души радовался существующей несправедливости: легко прослыть нравственным человеком, возмущаясь несправедливостью.
— Он в чем-то прав, Локвуд, — вмешался доктор. — В конце концов, эти люди в трюме — не африканцы.
— Негритосы почище будут, — захихикал почтовый агент.
Сестра доктора пьяно икнула от смеха. Брат бросил на нее предостерегающий взгляд. Она мгновенно придала своему лицу выражение скорби.
— Если с человеком обращаются как с дикарем, он и будет вести себя как дикарь. — сказал Мерридит. Голос его дрожал, и это его немного пугало. — Любой, кто знаком с Ирландией, это знает. Или Калькуттой, или Африкой, или другими краями.