Автобиография
У мистера Пиггиса и была-то всего лишь малюсенькая комнатка, где он барбекю торговал. Там только человек десять вмещалось. А жаровню для барбекю он собственноручно выложил из кирпичей. И еще он сделал вытяжную трубу, так что запах угля распространялся по всей 15-й улице. И днем каждый мог либо сэндвич перехватить, либо полакомиться кусочком барбекю. Вся стряпня к шести утра заканчивалась, все было поджарено и разложено. Я появлялся ровно в шесть, отдавал газеты, чикагский «Дефендер» или питтсбургский «Курьер», та и другая для черных. Я ему обе эти газеты, а он мне две свиные головы. Свиные головы стоили тогда по пятнадцати центов за штуку. Но так как мистер Пиггис хорошо ко мне относился – считал меня смышленым, – он мне десять центов скидывал, а иногда давал лишнюю свиную голову, или сэндвич со свиным ухом – у него и прозвище поэтому такое было (мистер Пиггис – Свиные Уши), – или верхушку ребра – все, что ему было не жалко в тот день. Иногда он добавлял кусок пирога со сладким картофелем или засахаренный картофель и стакан молока. Разложит все это хозяйство на бумажных тарелках, пропитанных чертовски восхитительным ароматом, на ломтики пахучего вкуснейшего хлеба, который он брал в булочной. А потом завернет все в газеты, вчерашние газеты. Господи, это было невыносимо прекрасно. Десять центов за бутерброд с семгой, пятнадцать за свиную голову. Я брал свою добычу, усаживался рядом, и мы беседовали, пока он отпускал товар за прилавком. Я многое узнал от мистера Пиггиса, но главное, чему я у него научился, впрочем, и у отца тоже, – это не соваться в дерьмо без надобности.
Конечно, больше всего я взял у отца. Он был нечто. Красивый, примерно моего роста, чуть полноватый. С возрастом он полысел – и, по-моему, сильно из-за этого переживал. Он был хорошо воспитан, любил красивые вещи, одежду и машины – совсем как моя мать.
Отец во всем принимал сторону черных, всегда их защищал. Таких, как он, в те времена называли «черными расистами». Ну, «дядей Томом» он уж точно не был. Некоторые из его африканских однокашников из Линкольнского университета, как, например, Нкрума из Ганы, стали президентами или заняли высокие посты в правительствах своих стран. Так что у отца были связи в Африке. Маркус Гарвей был ему ближе, чем политика Национальной ассоциации содействию прогресса цветного населения. Он считал, что Гарвей сделал для черного люда много хорошего – объединил их всех еще в двадцатых годах. Отец считал это важным делом и терпеть не мог Уильяма Пикенса из Национальной ассоциации, особенно его высказывания о Гарвее. Пикенс приходился каким-то родственником матери, дядей, что ли, и иногда, будучи проездом в Сент– Луисе, звонил нам и заходил. Думаю, он был в то время важным боссом в Ассоциации, секретарем или кем-то вроде. Как бы то ни было, помню, он раз позвонил, чтобы зайти, и когда мать сказала об этом отцу, тот ответил: «Да пошел он, этот сукин сын Уильям Пикенс, ко всем чертям, он никогда не любил Маркуса Гарвея, а Маркус Гарвей столько сил положил на объединение черных. Только ему и удалось по-настоящему сплотить чернокожих в этой стране. А этот паразит прет против него. Пошел он ко всем чертям со своими тупыми идеями».
Мать была иной. Ей хотелось, чтобы черная раса занимала более высокое положение в обществе, но рассуждала она как типичный бюрократ из Национальной ассоциации. Отца она считала радикалом, особенно позже, когда он всерьез занялся политикой. И если чувство стиля и умение одеваться у меня от матери, то мое отношение к жизни вообще, ощущение того, кто я такой, моя уверенность в себе и гордость за свой народ были воспитаны отцом . Я не хочу сказать, что моя мать не была гордой женщиной, она ею была.
Но то, как я смотрю на некоторые вещи в жизни, пришло ко мне от отца. Отец не позволял себя оскорблять. Помню историю с одним белым, который зашел к нему в офис. Этот белый продавал ему золото и всякое такое. Но в тот момент в офисе было полно народу. Поэтому отец велел повесить в приемной табличку: «Не беспокоить» – он всегда так делал, когда копался у кого-нибудь во рту. Несмотря на табличку, белый, прождав около получаса, сказал мне – а мне было тогда четырнадцать или пятнадцать, и я работал в тот день как секретарь: «Сколько можно ждать. Я войду в кабинет». Я ему говорю: «Вон табличка – „Не беспокоить“, разве вы не видите?» Он на мои слова не обратил никакого внимания и прошел прямо в кабинет, где отец лечил зубы пациенту. А в очереди сидело много чернокожих, которые прекрасно знали, что отец таких вещей не переносит. Ну, они заулыбались и затихли, ожидая, что будет дальше. Как только белый вошел в кабинет, я услышал голос отца: «Какого черта ты сюда приперся? Читать не умеешь, кретин? Тупая белозадая скотина! Убирайся к чертям собачьим!» Белый вылетел из кабинета как ошпаренный, посмотрев на меня как на чокнутого. Ну а я еще подлил масла в огонь, когда он подбегал к выходу: «Говорили тебе, дураку, не входить в кабинет». Так я в первый раз обругал белого, который был старше меня.
В другой раз отец пошел разыскивать белого, который гнался за мной и обозвал меня ниггером. Он пошел его искать, зарядив ружье. Он тогда этого белого не нашел, но даже подумать страшно, что было бы, если бы он его догнал. Отец был нечто. Он был сильный сукин сын – правда, с тараканами. Например, он никогда не переходил по некоторым мостам из Ист-Сент-Луиса в Сент-Луис, потому что, по его словам, он-то знал, кто их построил, – воры, а значит, мосты эти некрепкие: деньги и материалы на них сворованы. Он искренне верил, что в один прекрасный момент эти дурацкие мосты свалятся в Миссисипи. И верил до своего последнего часа, всегда удивляясь, как это они до сих пор не упали. Он не был идеалом… Но у него был гордый характер, а как чернокожий он вообще шел впереди своего времени. Представь, он любил в гольф играть – в те-то времена! Я ему клюшки подносил на площадке для гольфа в Форест-парке в Сент-Луисе.
Будучи врачом и занимаясь политикой, отец был одним из столпов черной общины Ист-Сент– Луиса. Он и доктор Юбэнкс, его лучший друг, и еще несколько видных черных. Когда я подрастал, отец имел вес и влияние в Ист-Сент-Луисе. Нас, как его детей, тоже уважали, наверно, поэтому многие – в основном чернокожие – в Ист-Сент-Луисе относились к нам с сестрой и братом, как будто мы были особенные. Нет, они не подхалимничали перед нами, такого не было.
Но все-таки они относились к нам так, будто мы от них отличались. Они думали, что из нас должно выйти что-то стоящее, достойное уважения. Мне кажется, что это особое отношение к нам помогло нам научиться позитивно относиться к самим себе. Такие вещи очень важны для чернокожих, особенно молодых – ведь почти все время слышишь о себе что-нибудь плохое.
Насчет дисциплины отец был лют. Он нам все время вдалбливал, что спуску давать не будет. Я думаю, у меня от него такой скверный характер. Но он ни разу в жизни не побил меня. Один раз он страшно рассвирепел: мне было девять или десять, он купил мне велосипед, кажется, это был мой первый велосипед. Я был очень непоседливым и любил съезжать на велосипеде с лестницы. Тогда мы еще жили на углу 15-й и Бродвея, еще не переехали на 17-ю улицу и в Канзас. Так вот, когда я спускался на велосипеде с жутко крутой лестницы, мне в рот попал карниз. А съезжал я до того быстро, что не смог притормозить и врезался в дверь гаража за домом. Карниз глубоко вдавился мне в широко разинутый рот. Ну, увидев эту картину, он так рассвирепел, что я подумал: сейчас мне конец.
В другой раз он сильно разозлился, когда я поджег сарай или гараж, и чуть не спалил наш дом. Он ничего не сказал, но если бы взглядом можно было убить, я бы не уцелел. Потом, когда я стал старше и решил, что умею водить машину, я задним ходом повел машину через улицу и налетел на телеграфный столб. Друзья учили меня водить, но отец не давал мне ездить, потому что у меня не было прав. А так как я был упрямый и бесшабашный, мне не терпелось убедиться, что я умею водить. Когда он узнал про разбитую машину, он даже предпринимать ничего не стал, только рукой махнул.