Алина, или Частная хроника 1836 года (СИ)
Царская чета проследовала в тронный зал к следующим гостям. Алина машинально двигалась в императорской свите, теперь бледнее самой царицы.
Сразу после поздравлений она убежала подальше в аллеи. Увы, всюду шатались праздные толпы! Алине казалось: все смотрят на нее теперь с презрением и злорадством. И не ее придворный наряд привлекал их внимание: черный широкий плащ-домино, положенный в Петергофе на маскарадах (а именно маскарадом считался сей праздник) скрывал ее пунцовое платье. Но лицо!.. Но глаза!.. Как же они ее выдавали!..
Не видеть его, не думать о нем, отомстить ему! Но как?.. Лишь теперь Алина осознала пропасть, что отделяла их, простых смертных, от небожителей, полубогов, которым она служила. С ней обошлись так, как обходится молодой барин с сенной девушкой в доме своей жены. Императрица не считала достойным себя ревновать к ней супруга!
— Все ложь! — твердила Алина, и слезы мешались с дождевою моросью на ее лице. — И Мэри, и эта Бобринская развратная!.. А Базиль?..
Она с нежностью — и впервые за несколько дней — вспомнила о Базиле. Вот кто ее бы не предал! Вот кто был бы ей благодарен! Да что там «благодарен», — он бы любил ее!
— «Но боже мой, это ведь все мечты, мечты! Он же почти дитя…» — подумалось ей невольно. Впрочем, она отогнала эту мысль — вернее, догадку, тотчас напомнившую ей, что она уже не дитя, что она грешница!
— Итак, я не посмею ему открыться, — сказала Алина себе вдруг очень холодно и спокойно. Эти слова точно оборвали в ней натянутую струну. Она как-то спокойно и безнадежно, устало посмотрела вокруг. Среди темной мокрой листвы без всяких проблесков мелькало серое море. Итак, Алина зашла в самый дальний уголок Нижнего парка, где отлив обнажил дюны. Гряды грязного песка и мутные лужи подступали к самым деревьям.
— «Вот жизнь!» — подумала Алина и хотела уж повернуться в аллею, как вдруг ее обняли за плечи властно и прижали к сырому черному плащу.
— Государь! — вскричала Алина.
— Тише, тише, глупенькая моя…
Из записки д'Антеса к барону де Геккерну (июль 1836 г.):«…Так что, мой дорогой отец, ты сам понимаешь и представить не можешь, как я скорблю, что служба разлучает меня с тобой; вот уже месяц я маюсь на этих несносных маневрах под Красным Селом и ночую в избе, и так вдали от тебя и от твоих благодеяний, мой дорогой и самый преданный друг! А также вдали от той, которая… Мы только переписываемся через ее горничную Лизу, несносную рассеянную вертушку, и узнай ее муж, этот ревнивый урод… (Я разумею, конечно, не Лизу, а божественную мою…). Кстати, сюда замешалась еще одна дама, вернее, девица — хотя, впрочем, это понятие для нее уже относительное… Удивляюсь, право, за что вы все так меня любите, — и ты, и эта особа. (Хотя, конечно, разницу между вами я понимаю, и только ты, мой друг, будешь в моей жизни всегда и всем!)
Присланный тобой зеленый халат как нельзя кстати, я в нем вылитый турок, особенно когда я курю трубочку, — твой же подарок! Мне придется доказать тебе мою благодарность. Я готовлюсь. Так берегись!
Коко Трубецкой поведал мне, будто бы наш министр переменился с своим Дондуковым и теперь у него какие-то делишки с графом Протасовым. Впрочем, этот последний не лучше предыдущего, — такой же толстый дурак. В любом случае, кланяйся от меня всем троим.
Здесь много говорят о фаворе этой Головиной. И что государь в ней нашел? Хотя понимаю: моя новая пассия вовсе не красива: желта, как испанка, суха, — но пылкость какая! Может быть, ты уже догадался, о ком я?
Но не ревнуй: у нас с тобой особые отношения!
На этом, дорогой отец, дозволь откланяться.
Обнимаю тебя,
— Надоел, надоел мне свинский ваш Петербург; вон отсюда!
Слова эти, произнесенные хрипло и с жаром, заставили Алину недоуменно вздрогнуть. Она глянула из беседки и увидала сквозь пляску ночной виноградной листвы круглый профиль поэта Жуковского. Но голос был не его, — слишком крепкий, яростный. Жуковский и этот кто-то мимо прошли, и Алина тотчас забыла о них. Она ждала здесь его! Издали со стороны павильона слышались мерные звуки музыки. Там, среди тысяч свечей и десятков танцующих пар был он, ее любимый и повелитель. Или он уже крался окольной тропинкой, по ее следам, сюда, — чтобы обнять всегда так внезапно и крепко?..
Вот уже три недели не прекращались эти волшебные, странные встречи, когда за минуту до этого величественный и недоступный, он вдруг условленным меж ними знаком, движением пальцев правой руки, давал ей понять: пора! И через минуту она исчезала, то поднимаясь к себе, то скрываясь в дальней, обговоренной накануне беседке. Она ждала; он являлся, счастливый и страстный, похожий на юнкера чем-то, — на мальчишку юнкера, сбежавшего на свиданье.
А как строго и как забавно пытался он это скрыть от нее! И она поддавалась этой игре. И лукавила с ним только в этом. Он казался ей всемогущим не своею царскою властью, но мощью взрослого, уверенного в себе мужчины, который наслаждается в ней тем, что сначала так смущало ее, — этой ее наивностью и этим истинным чувством преданности и жертвенности с ее стороны, которых он не может не чувствовать. Он же ведь так умен!..
Вот он скользнул незамеченный (а ведь такой рослый!) в виноградную резную листву, слушал мгновенье ее дыхание, обнял внезапно, и точно губами — поцелуем подхватил тихий ее вскрик испуга.
Они целовались торопливо и страстно.
— Сегодня… жди, — шепнул тихо, томно…
По какому-то суеверному чувству Алина не писала в дневник всего, что случилось с ней за этот сумасшедший дождливый июль. В дневнике за тот день она написала:
«6 августа, четверг. Днем парад по случаю отъезда государя. Парад удался плохо, многие офицеры на гауптвахте. Вечером восхитительный бал в здании Минеральных Вод на островах. Был весь Двор. Мэри как-то грустна. При разъезде я оказалась на крыльце неподалеку от мадам Пушкиной. Она в широком палевом платье с серебристо-серой косынкой на изумительной своей шее необычайно как хороша была. Прислонившись к колонне, она ждала экипажа, а вокруг нее увивалась гвардейская молодежь, все больше кавалергарды. Был, конечно, д'Антес, который взял у мадам Пушкиной букетик фиалок и стал немилосердно его щипать, гадая вслух, любит ли она военных. Ужасная пошлость, но его прекрасная дама смеялась от души. Оказалось, что она военных вовсе не любит. Д'Антес надулся, точно ребенок. Кажется, даже слеза блеснула у него в правом глазу.
Мадам Пушкина посмотрела на него вдруг без тени улыбки.
Несколько поодаль, у другой колонны, стоял и муж ее, мрачнее тучи, и глядел прямо перед собой.
— Карету Пушкина! — прокричал швейцар, наконец.
— Какого Пушкина? — переспросил густой кучерский голос со стороны карет.
— Сочинителя! — ответил швейцар.
Лицо поэта при этом слове передернулось.
Как жаль мне бедняжку Мэри! Впрочем, д'Антес так манкирует выгодной партией ради увлечения женщиной замужней и многодетной, что начинаешь невольно уважать его чувство.
Завтра государь уедет инспектировать военные поселения в Новгородской губернии, — и на целый месяц!..»
Из письма Жоржа д'Антеса барону Геккерну:«Итак, мой дорогой и любимый родитель, можешь меня поздравить: и я теперь почти что отец. Она (не та, что люблю, но та, которая любит) объявила мне вчера вечером новость, которой я, понятное дело, совсем не обрадовался, а вовсе напротив, и теперь не знаю даже, как быть. Она ждет ребенка! И этот ребенок — мой…
Я не успел тебе вчера объявить об этом. Однако новость так меня жжет, что вот пишу тебе. Я снова на гауптвахте. Царь вернется через три недели, но в гвардии порядки и без него остаются такие злые… Правду сказать, я немного и виноват: закурил в строю. Но честное слово, я в таком состоянии нынче! Ты одно мое утешение, одно на тебя упование, — на твой холодный опытный ум и горячее ко мне сердце. Увы, я не радую тебя и, кажется, на этот раз я всерьез запутался.
Что делать?