Алина, или Частная хроника 1836 года (СИ)
— Что тебе, Глаша?
Поняв, что обнаружена, горничная вошла и встала нерешительно на пороге. Уже минут пять она заглядывала в спальню, а барыня все читала, потом отложила листок и лежала, глядя неотрывно в стену.
— Вам худо, матушка барыня?
— Скажи мне, Глаша, — точно не слыша ее вопроса, отвечала Алина. — Помнишь ли ты нашу Сосновку?
— Как же не помнить! У меня там чай вся родня. Я и сама оттуда…
— Глаша, а помнишь ли ты соседа нашего Кузовлева?
— Которого? Толстого аль худого?
— Ах, молодого, конечно! Худого…
— Как же не помнить! Такой озорник!
— Право?!..
— Конечно, барыня, за девушками еще как гонялся… И такой охальник был, уж такой разбойник!.. Как коршун, бывало, набрасывался. Дочку Степана-буфетчика обрюхатил да Матрену-молочницу, — от вас-то скрыли тогда… Батюшка ваш все думал женить его на вас, — да господь поберег!
— Ах, что такое ты говоришь, Глафира!..
Кузовлев казался Алине, тогда еще девочке, таким интересным, — стройный синеглазый брюнет. Он дарил ей цветы и романы; он учился в Лицее; он видел в Париже Шатобриана! Матрена ж была рябая толстая молодайка…
— Ступай, Глаша! И глупостей не болтай…
Ночью Алине приснился Пушкин.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Снег. Его было так много вокруг, он был такой белый и ровный, как мог быть снег только за городом. Снег оказался мягким, пушисто-влажным. Отчего-то Алина знала, что это не просто снег, — он же еще и Пушкин. Он льнул к лицу, к рукам, — к рукам отчего-то без муфты и без перчаток. Алина посмотрела на свои руки: они оказались по локоть обнажены! «Уж не в ночной ли сорочке я?» — испугалась Алина. Но нет: на ней было ее бледно-голубое девичье платье из ситца, наивное и простое. Ей вовсе не было холодно, хотя брела она по лесу среди заснеженных пасмурных елей, но ей отчего-то стало ужасно жаль ее милого полудетского платья.
«Как хорошо, что меня не видит сейчас Жюли: она бы, верно, высмеяла меня; и Мэри меня б засмеяла… Ах, какое здесь серое, низкое небо, — точно над Петербургом! И даже птиц не видно. Но должны же здесь быть хотя бы сороки!..»
Вдруг раздался ужасный треск, из черных кустов ей медведь явился. Алина хотела бежать, но медведь схватил ее в лапы и понес, сердито ворча по-французски голосом государя: «Будьте благоразумны! Будьте же благодарны! Будьте благонадежны, мадам, иначе вам станет хуже, чем мне сейчас. О, этот запах!..» — «Какой запах, сир?» — «Запах ландышей, черт возьми! Никогда не душитесь им больше…» — «От вас, государь, пахнет еще ужасней!» — возразила храбро Алина и больно вцепилась медведю в уши. Он завизжал вдруг пронзительно, точно Матрена-молочница, которую за что-то — но теперь Алина знала уже, за что! — пороли по приказу папа. «Верните сейчас же всех декабристов несчастных! У них же у многих дети!» — вскричала гневно Алина. — «Декабристы все птицы, а я ж медведь!» — обиженно возразил медведь. «Тогда сошлите дядюшку и Базиля!» — вскричала Алина. «Слушаюсь и повинуюсь, мадам!» — заревел медведь в восторге, — видимо, он только того и ждал. Два толстых комка снега упали с еловой лапы прямо под ноги им и тотчас, оборотившись зайцами, стрекнули от них меж высоких сугробов чрез лес и поле, — и в нем, наконец, исчезли.
— А теперь на бал гони! К Кузовлеву, мохнатый! — вскричала Алина.
— «Бог мой, он же царь! Как мне не стыдно?…» — испугалась Алина, но лишь сильнее вцепилась медведю в уши. Медведь взвизгнул и тотчас провалился в яму. Однако ж была то вовсе не яма, а льдистый, высокий зал, и в нем гремела музыка, и пары кружились, — но боже, что за гости то были! Одне скелеты в брильянтах, в звездах! Картавая французская речь гремела, как барабаны Буонапарте…
— Что это?! — вскричала Алина, и тотчас скелеты бросили свой ужасный вальс. Остовы столпились вокруг Алины; они теснились все ближе, ближе, скалились, гремя друг о друга костями, цепляясь звездами, шпагами, ребрами.
— Ужо вам! — закричала Алина, себя не помня. Скелеты дико захохотали, заверещали, загикали, застучали… Вперед выступил какой-то стройный офицер, — и он, конечно же, был скелет. Но он при сем был так элегантно-строен!
— Д'Антес! — ахнула Алина.
— Твой жених! — завопили остовы. — Поцелуйте ее, барон! Скорее!
Барон раскланялся на все стороны и, неотрывно глядя пустыми глазницами на Алину, сделал шаг к ней.
— Тройка! — загремела толпа.
Алина перекрестилась. Д'Антес пошатнулся и с видимым усилием сделал еще один шаг.
— Семерка! — завизжали скелеты.
Алина поняла, что должна сейчас помолиться. Но святые слова не шли ей на ум, а все какая-то дребедень, — к примеру, что боа нынче уже не в моде…
«Я гибну, гибну! — пронеслось у ней в голове. — Ах, кабы сейчас Жюли!..»
— Ваша дама убита-с, — вдруг услыхала она над самым ухом своим голос вкрадчивый, тихий, страшный, сказавший это по-русски.
— Геккерн! — закричала Алина в ужасе.
И, конечно, проснулась.
— Что ж, сон очень странный, моя дорогая, — сказала Жюли, выслушав Алину и немного подумав. — Однако ж ты много читаешь этой российской новейшей прозы!
— Зато ты без ума от повестей господина Гюго, где одни ужасы да грязь! — возразила Алина, задетая этим тоном свысока, впрочем, ставшим для Жюли простою привычкой. — Однако ж я выздороветь поскорее хочу, а не умереть от этих кошмаров.
— Просто ты трусишь! — Жюли взглянула на подругу внимательно и прищурясь. Опять, опять в черных теплых глазах ее — то ли смех один, то ли еще и презренье! — Впрочем, ты столько напела мне третьего дни про Кузовлева, что этой ночью он мне явился в странном каком-то сне.
Алина вспыхнула. Жюли потомила ее еще немного и рассказала:
— Вообрази, душа моя, снится мне бедная хижина, настоящая избушка на курьих ножках, а возле — мельница. И представь же: отец мой — мельник! Забавный такой старичок на манер епископа из «Отверженных». А я такая простушка — даже и в сарафане; ужасно смешно, но мило. И вдруг на берегу нашей запруды мне является некто в зеленом охотничьем сюртучке и с белой борзою сукой. Я спрашиваю его: «Кто вы?» А он: «Я Кузовлев, ваш сосед. А вы — графиня Жюли, конечно?» — «Ах, сударь!» — я возражаю. — «Отец мой — мельник…» А Кузовлев тогда крепко обнял меня — кстати, он очень похож на д'Антеса, верно? — и говорит: «Коли ты девка простая, я тебя украду!» Наяву я пришла бы в восторг от такой идеи, но во сне мне вдруг стало страшно…
Жюли замолкла, улыбаясь чему-то.
— Что ж дальше? — спросила ее, наконец, Алина.
— Он посадил меня на собаку, сам махнул следом, и мы помчались. И ты знаешь: только что было лето, — но вдруг метель, буран! Белые полосы снега вокруг, как живые, вьются. И так они воют страшно!.. Я вся в испуге, — но церковь тут. Мы с Кузовлевым в нее заходим, — а там венчанье! Меня подводят к невесте. Я изумилась: нельзя ж венчать!.. Вообрази, душа моя, под фатою был твой Базиль! Он взглянул на меня и закричал так старшно: «Не тот! Не тот!..»
— А Кузовлев? — перебила Алина, вся содрогнувшись.
— Его уж и след простыл!..
Подруги замолчали.
— Нет, Кузовлев был брюнет, — сказала Алина, пожав, наконец, плечами.
Отчего-то сон Жюли не понравился ей ужасно. Слезы вдруг подступили; Алина, впрочем, сдержалась. Жюли, как почувствовав, стала щебетать новости ей. Она щекотала подругу шпильками своей наблюдательности, пытаясь развеселить подругу.
Расстались они все ж-таки холоднее, чем прежде. Жюли даже вздохнула.
Из дневника Алины Осоргиной:«20-го ноября я в первый раз после болезни выехала на раут к мадам Нессельроде. Все дамы были в лиловом и фиолетовом, — при Дворе траур по Карлу Х. Это и кстати (разумею я цвет убора), — лиловое мне к лицу. Лишь сама мадам Нессельроде, эта наглая дура, видно, вообразив, что и она из Бурбонов, надела пурпур, точно принцесса крови. Нам оставалось лишь улыбаться сквозь веера, глядя на это ее несчастье. Но одно белое платье все же мелькнуло в зале. Виденьем из новомодной «Жизели» явилась та, которую я не сразу узнала. Смуглая, стройная, с горящим (и чудным!) взором, — неужли это бесприданница, уже почти старая девушка Катрин Гончарова? Та самая дурнушка Катрин, что так смешно ревновала самого блестящего нашего кавалера! Бедняжка, — ей, видно, довольно любить, а не быть любимой. Однако ж лицо ее так сияет, что кажется ярче обыкновенного во сто крат. Рядом с ней был и ее (счастливый?) жених…
Итак, свершилось! 17-го объявлено об их помолвке, — но в свадьбу никто не верит. Д'Антес, между тем, нежно грустен, как бы туманен. С улыбкой (растерянной, между прочим!) он принимает поздравленья со всех сторон, — поздравленья недоуменные. У него явный вид жертвы. Базиль подтвердил это, сказав, что…»