Как прое*** всё
– Пушкин!
Мама испугалась. Ее испугало, что я – Пушкин. Вот как на самом деле люди относятся к Пушкину. Он их пугает.
А потом бабушка вышла во двор и стала смотреть в небо. Был август. Собиралась гроза. Бабушка долго смотрела в тучи, а потом сказала своему мужу, моему дедушке:
– Вот кто всем покажет… Козма (так звали дедушку), иди в погреб, принеси вина.
Бабушка не уточнила, что именно я всем покажу. Но мама сочла это предсказание бабушки тревожным. Трудно сказать, какое предсказание показалось ей тревожным: что я – Пушкин, что само по себе тревожно, или – что я всем покажу, что тоже тревожно, хотя для Пушкина и вполне естественно. Потом мама отгоняла от себя эти мысли и до последнего надеялась, что все рассосется. Даже бакенбарды мама мне, новорожденному, состригла. Но не помогло. Конечно, дело было не в бакенбардах.
Когда в доме читать мне стало больше нечего, мама отвела меня в главную библиотеку. Это была самая большая библиотека в городе, имени Гоголя. Там нас встретила библиотекарша. Она была величественная и очень надменная. У нее была красивая белая прядь в волосах, как у Индиры Ганди. Еще у нее были очки в тяжелой роговой оправе. Когда мама спросила, достаточно ли в библиотеке большие фонды, так как я много читаю, библиотекарша посмотрела на меня насмешливо поверх роговой оправы и сказала:
– Фонды? Ему на десять жизней хватит. Мальчик, что ты хочешь взять для начала? Про Чебурашку?
Я сказал:
– Давайте начнем с античной литературы.
Библиотекарша сказала с достоинством (я удивил ее, но она была не из тех, кто легко выказывает удивление):
– С античной… Ну, хорошо. Проходи.
Потом я приходил в библиотеку каждый день. Утром. Я брал утром книгу, на следующий день приносил ее, уже прочитанную, и брал новую. Иногда брал две-три книги в день, если они были не толстые. Скоро библиотекарша стала очень хорошо ко мне относиться. Еще чуть позже, когда я приходил, она переставала обслуживать других посетителей. Они возмущались, громко:
– Почему вы меня не обслуживаете? Я не знаю, где найти Маркса! И кто этот мальчик? Что вы с ним носитесь?
А библиотекарша отвечала, суровым шепотом:
– Говорите потише, вы не в овощном магазине, вы в храме! Будете кричать, лишу читательского билета. А этот мальчик, он, может быть, будущий Маркс!
Я читал много, все больше. Но я понимал, что все это пока – все, что я читаю, все эти сотни томов – не то, что мне нужно. Это все были интересные, умные, но не главные книги.
Через три года библиотекарша шла со мной мимо полок, как мимо сожженных Мамаем деревень, и говорила:
– Это ты читал. Это тоже. Это вторично… Это тоже… Это ты читал… Это тоже… Бедный мальчик, что же тебе дать? Неужели пора?
– Пора? – удивился я.
– Завтра, – вдруг взволнованно сказала библиотекарша. – Дорогой Дима! Больше я не имею права скрывать… Приходи завтра утром и… приготовься… Завтра!
Я был страшно заинтригован. Я не мог заснуть, ворочался, не мог дождаться, когда наступит завтра, я знал, что было бы лучше уснуть, потому что проснусь я, когда наступит завтра, но именно от этой мысли я и не мог уснуть. Провалился в сон под утро. Когда проснулся – завтра уже было вовсю, и я побежал в библиотеку.
Она ждала меня. Нина Яковлевна, так ее звали, была торжественно одета, в темный костюм с белой блузкой, на шее у нее была старомодная брошь с профилем какой-то княгини, и все это не на шутку меня насторожило. Я замер.
Нина Яковлевна сказала:
– Дорогой Дима. Вот и пришел этот день. Ты приближал его ежедневным трудом. Ты прочитал все, что тебе могли предложить наши открытые фонды. Я много думала, имею ли я право… Вчера я решила… Если уж этот мальчик не имеет права, то никто не имеет этого права, и тогда все это надо сжечь! Но ведь книги сжигали только нацисты! Я понимаю, как это может повлиять на тебя… Да… Это может быть очень трудно, и… опасно! Всю жизнь потом ты будешь страдать. Но это мой долг. Я не могу отказать. Я… должна!
Голос Нины Яковлевны задрожал. Нервное напряжение во мне в этот миг достигло предела. Я понимал, что сейчас со мной что-то случится, и не был уверен, прекрасно ли будет то, что случится, или ужасно.
Нина Яковлевна тоже, судя по всему, не была уверена. Но она достала большой ключ и открыла им ящик своего большого и старого письменного стола. Там, в ящике, лежал еще один ящик, поменьше. Нина Яковлевна другим ключом, поменьше, открыла и его. В нем лежал еще один ящичек. Его Нина Яковлевна маленьким ключиком открывала мучительно долго.
– Долго не открывала, – сказала, как будто извиняясь передо мной, библиотекарша. – Было не для кого… Заржавел…
В ящичке оказался совсем маленький и совсем уже ржавый ключик. Я засмеялся. Сам не знаю, почему я не сдержался и засмеялся, это, конечно, не соответствовало торжественной минуте. Я подумал, что происходит какое-то волшебство, но волшебство как бы не совсем исправно, и мы можем заколдоваться сильно, а обратно не расколдоваться.
Нина Яковлевна сказала:
– Ты будешь вторым человеком, для которого я это делаю…
– А кто был первым? – самолюбиво спросил я.
– Я, – сказала Нина Яковлевна. – Это было сорок шесть лет назад.
Она взяла маленький ключик и повела меня в глубь читального зала. Там она с большим трудом отодвинула шкаф, полный Маркса. За ним была дверь в подсобку. На двери подсобки была табличка: «Под напряжением! Убьет!»
Нина Яковлевна и сама была в тот момент под напряжением и не боялась, что ее убьет. Она вставила ржавый ключик в ржавый замок. Дверь открылась. Мы зашли в подсобку. Я ожидал увидеть клад, который охраняет скелет.
Но в подсобке лежала швабра. Она была вся в паутине. А на стене был портрет Гоголя. Пыльный.
Нина Яковлевна дала мне в руки швабру и велела вымыть пол в подсобке. Я удивился, но подчинился. Пылища на полу была страшная. Я чихал, но старательно мыл пол. Нина Яковлевна в это время достала из кармашка ангельски белый платочек и вытерла им пыльного Гоголя. Платочек погиб. Гоголь, напротив, открылся, улыбнулся как будто.
– Как ты думаешь, что это? – спросила Нина Яковлевна, указав на портрет Гоголя.
– Это Гоголь, – я удивленно посмотрел на Нину Яковлевну, ведь я читал все, что написал Гоголь, все, до единой запятой.
– Это дверь! – сказала Нина Яковлевна.
Я внимательно посмотрел на нее, чтобы понять, в себе ли она. Она была в себе, насколько вообще может быть в себе человек, тайно хранивший маленький ключик сорок шесть лет.
– Николай Васильевич! – сказала Нина Яковлевна. – Это я, Нина. Я его привела…
Вот тут я испугался так испугался. Нет, я испугался не тогда, когда Нина Яковлевна обратилась к портрету Гоголя, а когда Гоголь с портрета посмотрел на нее и сказал:
– Доброй ночи, Нина.
– Сейчас утро, Николай Васильевич! – сказала Нина Яковлевна.
– Да? – удивился Гоголь. – Утро… Доброе утро…
У него был негромкий и какой-то рассеянный голос.
А глаза были не полные сарказма по отношению к царизму, как принято считать, а тоже какие-то рассеянные, грустные. Потом Гоголь посмотрел на меня и сказал:
– Ну, негодяй, почему ты так долго не являлся?
Я растерялся. И сказал:
– Да я как-то… Извините, Николай Васильевич… Троллейбусы не ходят…
– Возьми меня за нос, – приказал Гоголь.
В голове моей зашептались иерофанты. Один из них, Этот-за-Спиной, я расскажу о нем подробнее потом, зашептал мне в ухо:
– Делай, что он говорит, а то рассердишь его.
Я всегда слушался Этого-за-Спиной, поэтому осторожно, с подчеркнутым уважением взял Гоголя за нос. Нос у классика был холодный, как морковь из холодильника, которую иногда заставляла меня есть мама, чтобы у меня не портилось зрение от чтения. Когда я взял Гоголя за нос, Гоголь вдруг весь подался назад. И утащил меня в темноту.
Когда я очнулся, рядом потрескивал огонь. Я очень осторожно открыл глаза. Оказалось, я сидел в кресле, забравшись в него с ногами. В соседнем кресле сидел Гоголь. Он смотрел на огонь в камине и то и дело подбрасывал в огонь рукописи.