Как прое*** всё
А дальше у Толстого – какой выход? Мочить Болконского. Пока он живой, он не слушается, и от него одни неприятности. Все герои таковы. Но если героя замочить, сунув ему в руки флаг предварительно, – ну, это другое дело. Теперь люби его, сколько хочешь.
Общеизвестно, что, когда дело дошло до сцен предсмертных мук Болконского, Толстой попал в сложную ситуацию. Ведь ему надо было описать страдания. А как их описать, если нет личного опыта? Трудно. Но граф был изворотлив. Оглядевшись, он обнаружил, что прямо под боком у него умирает в муках Некрасов. Большая удача. Некрасов, конечно, обрадовался, когда к нему приехал Толстой, поэт был герой, а герои наивны, – он подумал, что граф захотел поддержать его, выразить сопричастность. Но потом Толстой пришел еще раз, и еще. И, сидя у смертного одра Некрасова, стал подробно того расспрашивать. Что чувствуешь? Какие образы возникают? Не хочется умирать, а? Жизнь-то идет своим чередом, все будут жить, вот и я, Толстой, буду жить и крепостных девок колоть, а ты умираешь, Некрасов, скажи, ну как, обидно тебе или как? Ну, поделись по-братски, по-писательски. Некрасов и тут, бедолага, все еще в наивности пребывал. И все Толстому рассказывал. Но потом видит поэт: граф его наивные ответы аккуратненько своей усохшей клешней фиксирует в блокнотик. Некрасова эти ментовские замашки Толстого насторожили. И он прямо спросил:
– Лев, что это вы там пишете?
– Да так, наброски, – скромно ответил Толстой.
– Что за наброски? – спросил бедный Некрасов.
– Да понимаешь, Некрасов, у меня герой, Болконский Андрей, умирает в муках, и я вот подумал, что я буду сидеть придумывать эти муки, что мне, делать нечего больше, спишу-ка я эти адские муки да вот хоть с Некрасова, что далеко ходить!
Некрасов привстал, ему было трудно, но он был герой, он привстал из последних сил и как закричит:
– Пошел вон от моего смертного одра, пидарас!
Скандал был жуткий, но дело было сделано – картину мучительной смерти Толстой списал с Некрасова и влепил в свой роман, как там и была. А читатель, дурак, читает потом и думает – о, Толстой, о, как выписал сцены страданий, наверное, и сам пострадал! Вот как строится этот обман. Вот почему Толстой не герой. Герой – тот, кто сам страдал, ни у кого страдания не одалживал, не брал в аренду.
Приходите на следующий год
Когда Стасик Усиевич прочитал мне фрагмент прозы Толстого, я не дослушал до конца и холодно прервал его:
– Достаточно. Теперь прочитайте стихотворение.
Мы со Стасиком так договорились – я изображал приемную комиссию актерского училища, тренировал Стасика.
Усиевич, хоть перед ним была не комиссия, а просто я, разволновался. Стихи он писал давно, с пяти лет. Теперь ему было семнадцать, значит, стихи он писал двенадцать лет. Это был опыт, если не сказать – стаж.
Первое же стихотворение, к моему удивлению, оказалось патриотическим. В нем Стасик просил райвоенкомат первым же рейсом Кишинев – Ташкент отправить его в Афганистан.
Стасик писал:
«Товарищ военком, направь меня в Афган,Там за каждым кустомДушман…»Дослушал я стихотворение в смятенных чувствах. Я не знал, что сказать Стасику. Я не мог назвать стихотворение своевременным, я даже мысленно спросил, на секунду перестав быть приемной комиссией актерского училища и став призывной комиссией военкомата:
– Товарищ призывник, как же нам выполнить вашу просьбу, если в данный момент как раз полным ходом идет вывод советских войск из Афганистана?
Кроме того, почва в Афганистане бедная, каменистая, растительности мало, так что если бы за каждым кустом притаился душман, их было бы мало, и война в Афганистане закончилась бы за неделю, а она шла десять лет. Правда, в долинах там имелись плантации анаши и мака, но в таких долинах за каждым кустом притаиться должен был не душман, а растаман. В общем, имелись неточности.
И все же мне понравилось стихотворение, в нем был ритм, этот срыв ритма, эта синкопа, это хорошо: там за каждым кустом – синкопа – душман. Вообще, это в стихотворении главное. Музыка. Поэзию ошибочно считают литературой, я не знаю почему. В поэзии вообще, знай, дорогой читатель, совершенно не важны ни рифма как таковая, ни тем более смысл. Поэзия – это не литература, это музыка, только вместо звуков бубна или баяна используются буквы, слоги, слова. Хорошая поэзия находится в близком родстве с шаманизмом, хорошие поэты – шаманы, поэтому их поэзия не трогает – она торкает слушателя, это только плохая поэзия «трогает», а хорошая торкает, шевелить частями тела заставляет, хорошая поэзия вставляет, поэзия и делится вообще – на ту, которая вставляет, и на ту, которая не вставляет. Поэтому хорошие поэты похожи на музыкантов – они не слишком умны. Музыканты – те вообще нередко бывают глупы, бас-гитаристы, к примеру, те сплошь имбецилы, а играть не мешает. Моцарт тоже, я думаю, не был мастером спорта по шахматам, зато музыку какую писал – до сих пор торкает. Был, правда, Иосиф Бродский – он не был глупым, так считается. Но вообще-то был. Сам признавал. Молодец.
В прозе тоже есть ритм, услышать его бывает трудней, но он есть, если проза хорошая. Такую прозу обычно пишет хороший поэт, то есть такой человек, который раньше писал стихи. А потом перестал. Почему перестал? Потому что понял: чтобы писать стихи, нужно быть молодым – чтобы кататься на трехколесном велосипеде, которым, в сущности, и является поэзия. Как будет смотреться старичок на трехколесном велосипеде? Как сбежавший из родного местечка, Альцгеймервилль. Таким образом, хорошие прозаики – это поэты, как бы потерявшие трудоспособность с возрастом или в результате травмы. Иначе говоря, хорошие прозаики – это поэты-инвалиды.
Дослушав Стасика, я сказал, обращаясь к невидимым коллегам по приемной комиссии:
– Ну что ж. Я думаю, выражу общее мнение. Юноша, несомненно, способный. Есть музыка, есть синкопа. Но пока сыровато. Приходите на следующий год.
Стасик страшно расстроился, убежал на кухню. Налил себе борщ и стал есть. Слезы капали в борщ. Я не мог это видеть и сказал:
– Стасик, ну ты же сам просил. Чтобы построже…
– Да, да, – согласился Стасик. – Скажи, ты считаешь, не стоит даже и пробовать?
– Пробовать всегда стоит! – сказал горячо я.
Да. Я всегда так считал. Что пробовать всегда стоит. Герой потому и герой, что бросается в шортах на танки. И танки, я всегда в это верил, поворачивают назад. Отступают, пасуют. Правда, выстрелив сначала один раз из пушки в героя в шортах. Отступают танки не перед ним. А перед воронкой, которая от героя осталась. От героя всегда остается большая воронка. Но даже она иногда заставляет отступить пидарасов на танках.
Я всегда считал, что пробовать стоит – да, у них танки, самолеты, пушки, но это хуйня. У нас шорты. И буквы. По хуй на танки.
Большая ошибка.
Стасик вскоре уехал поступать в актерское училище. Напоследок я строго наказал ему не читать стихи про Афган, а прочитать Блока: «Ночь. Улица. Фонарь. Аптека…» Я любил это стихотворение и – позже – много лет провел в точном соответствии с его первой строкой.
Мыслитель
Яопять остался один. И стал размышлять. Киса уехал в летное, Стасик Усиевич – в актерское, а я никуда не поехал. Я не знал, куда ехать и зачем. Я думал, почему мне так не повезло. Ведь есть люди, у которых с самого начала все ясно. С детства мечтал стать поваром, папа был поваром, и дед им был, и самый давний предок-каннибал тоже был поваром. Мечтаешь быть поваром – стань им. Профессия нужная, все едят. Кто не ест, тот мертвец. Все тебя уважают, потому что все едят. Карьерная лестница: поваренок, потом младший повар, потом просто повар, потом шеф-повар. Уважение, стаж, обучение молодежи. Потом мудрая старость повара. Потом: лепил дед-повар свою последнюю котлету, в глазах потемнело, сказал «ы», упал головой о плиту. Так и нашли – с котлетой в руке. Коллеги сняли колпаки. Какой человек. До последней секунды лепил. Хорошая жизнь.