Как мы писали роман
Бедняга Джефсон! Когда-то он казался многообещающим юношей. Но у него всегда были такие странные взгляды!
Дж. К. Дж.
Глава I
Вернувшись как-то вечером домой от моего друга Джефсона, я сообщил жене, что собираюсь писать роман. Она одобрила мое намерение и заявила, что нередко удивлялась, почему я раньше не подумал об этом. «Вспомни, — добавила она, — как скучны все нынешние романы; не сомневаюсь, что ты мог бы написать что-нибудь в этом роде». (Этельберта несомненно хотела польстить мне, но она всегда так небрежно выражает свои мысли, что смысл их бывает непонятен.)
Однако когда я сказал ей, что мой друг Джефсон будет сотрудничать со мной, она воскликнула «о!» и в ее возгласе прозвучало сомнение; когда же я добавил, что Селкирк Браун и Деррик Мак-Шонесси тоже будут принимать в этом участие, она повторила свое «о!» тоном, в котором уже не звучало ни малейшего сомнения: из него явствовало, что ее интерес к возможности осуществления этого замысла полностью улетучился.
Мне думается, надежда на успех нашего предприятия несколько умалялась в глазах Этельберты тем обстоятельством, что три моих соавтора были холостяками. В ней очень сильно предубеждение против холостяков, как таковых. Мужчина, у которого не хватает ума, чтобы стремиться к браку, или же тот, кто, желая вступить в брак, не обладает достаточной сообразительностью, чтобы осуществить свое намерение, либо слаб интеллектом, либо по природе порочен; первая особенность делает человека неспособным, а вторая непригодным к роли полезного соавтора.
Я попытался втолковать Этельберте необычайные преимущества нашего плана.
— Видишь ли, — пояснил я, — в рядовом романе читатель фактически получает мысли одного человека. А над Нашим романом будут работать сообща четыре умных человека. Это даст публике возможность ознакомиться с мыслями и мнениями всех четырех, уплатив цену, которую обычно спрашивают за изложение взглядов одного автора. Если английский читатель понимает свою выгоду, он заранее подпишется на нашу книгу, чтобы не пожалеть потом. Подобный случай может не представиться в течение многих лет.
С последним соображением Этельберта охотно согласилась.
— К тому же, — продолжал я, и мой энтузиазм вырастал по мере того, как я развивал эту тему, — наше произведение будет поистине выгодным делом и в другом отношении. Мы не собираемся вкладывать в него повседневные заурядные мысли. Мы наполним этот единственный в своем роде роман всеми идеями и остроумными мыслями, которыми мы обладаем, если только книга будет в состоянии вместить их. Мы не станем больше писать романов. По сути, мы и не будем в состоянии сделать это, — нам больше не о чем будет писать. Наше творение явится чем-то вроде интеллектуальной распродажи. Мы попросту вложим в этот роман все что знаем.
Этельберта поджала губы и пробормотала что-то, а потом заметила вслух, что, как она предполагает, больше одного тома нам и не создать.
Я почувствовал себя оскорбленным скрытой насмешкой. Я указал ей, что уже существует многочисленный отряд специально обученных людей, занятых исключительно высказыванием неприятных мыслей по адресу писателей и их произведении, — обязанность, с которой они, насколько я могу судить, вполне в состоянии справиться без помощи представителей самодеятельности. И я намекнул, что у собственного домашнего очага писатель мог бы рассчитывать на более дружественную атмосферу.
Этельберта ответила, что я, разумеется, понимаю, что именно она хотела сказать. По ее словам, она имела в виду не меня и не Джефсона, ибо Джефсон, несомненно, достаточно разумный человек (Джефсон обручен), однако она не видит оснований привлекать к этому делу половину нашего прихода. (Никто и не думал привлекать «половину прихода»! Этельберта любит впадать в крайности.) Она не в состоянии представить себе, что Браун и Мак-Шонесси могут вообще принести какую-либо пользу. Что могут знать два закоренелых холостяка о жизни и человеческой природе? В частности, о Мак-Шонесси она была того мнения, что если нам удастся засадить его за работу, с целью выжать из него все, в чем он сведущ, то в результате наберется не более одной страницы.
Нынешняя оценка моей женою познаний Мак-Шонесси является следствием пережитого ею разочарования. Когда я их познакомил, они сразу стали на дружескую ногу. После того как, проводив его до выхода, я вернулся в гостиную, первые слова моей жены были: «Какой замечательный человек этот мистер Мак-Шонесси. Кажется, нет таких вещей, которых он не знает!»
Эти слова дают точное представление о Мак-Шонесси. Действительно, всем кажется, что он знает ужасно много. Я не встречался с человеком, у которого был бы больший запас самых разнообразных сведений, чем у него. Иногда эти сведения оказываются верными, но, вообще говоря, они отличаются изумительной ненадежностью. Откуда он черпает их — тайна, в которую никому не удалось проникнуть.
Этельберта была еще очень молода, когда мы начали самостоятельно вести хозяйство. (Наш первый мясник, назвав ее «мисси» и предложив ей в следующий раз явиться со своей маменькой, едва не лишился покупательницы: она пришла ко мне в слезах и сказала, что, может быть, и не годится в жены, но не понимает, кто дал лавочникам право говорить ей подобные вещи.) Вполне естественно, что, не имея опыта в хозяйственных делах и глубоко переживая это, она была искренне благодарна всякому, кто давал ей полезные советы и указания. Когда к нам приходил Мак-Шонесси, он казался ей чем-то вроде прославленной миссис Битон. Он знал все, что может понадобиться в домашнем обиходе, от научных методов чистки картофеля до лечения судорог у кошек, и Этельберта, выражаясь фигурально, преклонялась перед ним и за один вечер приобретала столько сведений, что наш дом на целый месяц делался непригодным для жилья.
Однажды он рассказал ей, как разжигать огонь в плите. Он утверждал, что тот способ, каким обычно разжигают огонь в нашей стране, противоречит всем законам природы, и объяснил, как поступают крымские татары или их сородичи, которые одни владеют подлинной наукой разжигания огня. Он доказал Этельберте, что, применяя крымско-татарский способ, можно достигнуть огромной экономии времени и труда, не говоря уже об угле, и он научил ее этому способу, а она сразу же спустилась в кухню и растолковала его нашей служанке.
Аменда в те дни наша единственная прислуга — была крайне невозмутимой молодой особой и, в некоторых отношениях, образцовой служанкой. Она никогда не возражала. Казалось, у нее нет ни о чем собственного мнения. Она принимала наши распоряжения без комментариев и выполняла их с педантичной точностью и явным отсутствием чувства ответственности за результаты. Это вносило в наше домашнее законодательство атмосферу воинской дисциплины.
На этот раз она спокойно слушала, пока ей разъясняли изложенный Мак-Шонесси способ разжигания огня. Когда Этельберта кончила, Аменда просто спросила:
— Вы хотите, чтобы я разжигала огонь этим способом?
— Да, Аменда, отныне всегда разжигайте огонь этим способом, прошу вас.
— Хорошо, мэм, — ответила Аменда с полным равнодушием, и в тот вечер на этом дело кончилось.
Войдя в столовую на следующее утро, мы нашли стол очень мило сервированным, но завтрака на нем не было. Мы стали ждать. Прошло десять минут, четверть часа, двадцать минут. Тогда Этельберта позвонила. В ответ на звонок явилась Аменда, спокойная и почтительная.
— Известно ли вам, что завтрак нужно подавать к половине девятого, Аменда?
— Известно, мэм.
— А известно ли вам, что теперь уже почти девять часов?
— Да, мэм.
— Так что же, завтрак еще не готов?
— Нет, мэм.
— А он будет готов когда-нибудь?
— По правде сказать, — ответила Аменда задушевно-откровенным тоном, — не думаю, чтобы он изготовился.
— В чем же дело? Уголь не загорается?
— Да нет. Загораться-то он загорается. — Почему же вы не готовите завтрак?
— Потому что стоит мне отвернуться, как он гаснет. Аменда никогда не высказывалась по собственному побуждению. Она отвечала на заданный вопрос и тут же умолкала. Не будучи еще знаком с этим ее свойством, я как-то крикнул ей вниз на кухню и спросил, знает ли она, который час. Она ответила: «Да, сэр», — и скрылась в глубине кухни. Спустя полминуты я снова обратился к ней. «Аменда, минут десять тому назад я вас просил, — с укоризной заявил я, — сказать мне, который час». — «Неужто? — любезно ответила она. — Простите, пожалуйста. А я подумала, что вы просто спрашиваете меня, знаю ли я, который час. Теперь половина пятого».