Средний пол
Они обнялись, и Лина прижалась к его шее своей нарумяненной щекой. Затем она отстранилась, чтобы как следует рассмотреть его, и, схватив Левти за нос, рассмеялась.
— Ты все такой же. Я где угодно узнаю этот нос. — Отсмеявшись вволю, она перешла к следующему вопросу. — Ну и где она, эта твоя новобрачная? Ты даже ее имени не сообщил в своей телеграмме. Она что, прячется?
— Она… в дамской комнате.
— Должно быть, красавица. Как-то ты слишком быстро женился. Ты хоть успел представиться или сразу сделал предложение?
— Кажется, сразу сделал предложение.
— Ну и какая она?
— Она… похожа на тебя.
— Неужели такая же красавица?
Сурмелина поднесла к губам мундштук и затянулась, оглядывая проходящих.
— Бедная Дездемона. Брат влюбляется и бросает ее в Нью-Йорке. Как она?
— Замечательно.
— Почему она не приехала с тобой? Надеюсь, она не ревнует тебя к твоей жене?
— Совершенно не ревнует.
Сурмелина схватила его за руку.
— Мы здесь читали о пожаре. Ужасно! Я так беспокоилась, пока ты не прислал письмо. Во всем виноваты турки. Я знаю. Но муж мой, естественно, со мной не согласен.
— Правда?
— Поскольку вы будете жить у нас, позволь мне дать тебе один совет. Не обсуждай с ним политику.
— Ладно.
— А как наша деревня?
— Все ушли, Лина. Теперь там ничего не осталось.
— Может, я бы и всплакнула, если бы не испытывала к этому месту такой ненависти.
— Лина, мне надо тебе кое-что объяснить…
Но Сурмелина уже отвернулась, нетерпеливо постукивая туфелькой.
— Может, она провалилась?
— Мне надо тебе кое-что сказать о Дездемоне и обо мне…
— Да?
— Моя жена… Дездемона…
— То есть я не ошиблась? Они не поладили между собой?
— Нет… Дездемона… моя жена…
— Да?
— Моя жена и Дездемона — это одно и то же лицо. — Это был условный знак, и Дездемона вышла из-за колонны.
— Привет, Лина, — сказала моя бабка. — Мы поженились. Только никому не рассказывай.
Вот так это и выплыло наружу. Так это было произнесено моей бабкой под гулкой кровлей Главного вокзала. Признание с секунду потрепетало в воздухе и растворилось в сигаретном дыму. Дездемона взяла за руку своего мужа.
У моих предков были все основания надеяться на то, что Сурмелина все сохранит в тайне. Она приехала в Америку со своей собственной тайной, которая хранилась нашим семейством до самой ее смерти в 1979 году, после чего, как любая тайна, она выплыла наружу, и люди стали поговаривать о Лининых «подружках». То есть это стало очень относительной тайной, и поэтому сейчас, когда я сам собираюсь кое-что сказать о ней, я испытываю лишь легкий укол совести.
Тайна Сурмелины была прекрасно сформулирована тетушкой Зоей: «Лина относилась к тому разряду женщин, в честь которых назван один остров».
Еще девочкой Сурмелину застали с ее подругами в довольно щепетильной ситуации. «Их было не так много, — рассказывала она мне много лет спустя, — две или три. Почему-то считается, что если тебе нравятся женщины, то ты испытываешь любовь ко всем без разбора. Я всегда была очень требовательной. И очень немногие отвечали моим требованиям». В течение некоторого времени она пыталась бороться со своей предрасположенностью. «Я постоянно ходила в церковь. Но это не помогло. В то время это было самым удобным местом для встреч с подругами. В церкви мы молились о том, чтобы измениться». Когда Сурмелину застали не с девочкой, а со зрелой женщиной, матерью двоих детей, разразился настоящий скандал. Ее попытались выдать замуж, но претендентов не нашлось. Потенциальные мужья в Вифинии и так были наперечет, не говоря уже о том, что никто не хотел брать в жены дефективную невесту.
И тогда отец Сурмелины сделал то, что делали отцы всех девиц на выданье, — он написал письмо в Америку. Соединенные Штаты изобиловали долларовыми купюрами, игроками в бейсбол, енотовыми шубами, бриллиантовыми украшениями и одинокими холостяками-иммигрантами. А присовокупив к этому фотографию привлекательной невесты и сообщив о не менее привлекательной сумме приданого, он довольно быстро нашел претендента на руку дочери.
Джимми Зизмо (полностью Зизимопулос) приехал в Америку в 1907 году в тридцатилетнем возрасте. О нем было известно мало, за исключением того, что он был крутым торгашом. В целой серии писем отцу Сурмелины Зизмо не только жестко оговорил сумму приданого в стиле профессионального барристера, но и потребовал банковский чек еще до дня бракосочетания. На фотографии, посланной Сурмелине, был изображен высокий красивый мужчина с густыми усами и пистолетом в одной руке и бутылкой спиртного в другой. Однако двумя месяцами позднее, когда она вышла из поезда на Главном вокзале, ее встречал гладко выбритый коротышка с угрюмым и усталым выражением лица труженика. Любая нормальная невеста была бы разочарована при виде такого несоответствия, но Сурмелине было абсолютно все равно.
Сурмелина часто писала, рассказывая о своей новой жизни в Америке, в основном концентрируясь на моде и своем радиоприемнике, который она часами слушала через наушники, манипулируя настройкой и то и дело счищая угольный налет с детекторного кристалла. Она никогда не писала о том, что Дездемона называла «постелью», так что все кузины были вынуждены читать между строк, пытаясь определить по описанию воскресной поездки на Белль-Аил, выражало ли лицо ее мужа счастье или недовольство или свидетельствует ли новая прическа Сурмелины под названием «я у мамы дурочка» о том, что Зизмо теперь сможет ерошить ей волосы.
И теперь та самая Сурмелина, полная собственных тайн, становилась их поверенной.
— Поженились? То есть вы хотите сказать, что спите друг с другом?
— Да, — выдавил из себя Левти.
Сурмелина только теперь заметила наросший столбик пепла и стряхнула его.
— Вот ведь какая неудача! Стоило уехать, как тут и начало происходить самое интересное.
Но Дездемона совершенно не была расположена к шуткам и с мольбой схватила Сурмелину за руки:
— Обещай мне, что никому не скажешь. Об этом никто не должен знать.
— Я никому не скажу.
— А как насчет твоего мужа?
— Он думает, что я встречаю своего кузена и его жену.
— Tы ему ничего не скажешь?
— Это не так уж сложно, — рассмеялась Сурмелина, — так как он все равно меня не слушает.
Сурмелина настояла на том, чтобы они наняли носильщика, который донес их чемоданы до черного «паккарда». Она сама дала ему чаевые и, привлекая к себе всеобщее внимание, села за руль. В 1922 году вид сидящей за рулем женщины все еще шокировал окружающих. Положив мундштук на приборную доску, она прокачала педаль газа, выждала необходимые пять секунд и нажала кнопку зажигания. Железный капот машины ожил и завибрировал. Кожаные сиденья затряслись, и Дездемона схватила за руку своего мужа. Сурмелина сняла свои атласные туфельки на высоких каблуках и осталась в чулках. Машина тронулась с места, и Сурмелина, не обращая внимания на дорожное движение, свернула по Мичиган-авеню к площади Кадиллака. Мои дед и бабка неотрывно смотрели на оживленные улицы, грохочущие трамваи, гудящие машины и прочий одноцветный транспорт, проносящийся мимо со всех сторон. В те годы центр Детройта кишмя кишел прохожими. Перед универмагом «Гудзон» толпа собиралась и того больше — люди, расталкивая друг друга, пытались пройти через новомодные вращающиеся двери. Лина только успевала указывать на вывески: «Кафе „Фронтенак“», «Семейный театр», «Ральстон», «Мягкие сигары Вейта и Бонда Блэкстоунов по 10 центов за штуку». Наверху девятиметровый мальчик намазывал на трехметровый кусок хлеба «Золотое луговое масло». Одно из зданий было увешано рядом гигантских масляных ламп, подсвечивавших сообщение о продлении распродажи до тридцать первого октября. Повсюду царили шум и суета. Дездемона, откинувшись на спинку сиденья, уже предчувствовала, сколько страданий ей будут доставлять современные удобства — не только машины, но и тостеры, поливалки и эскалаторы; Левти же только улыбался и покачивал головой. Повсюду возвышались небоскребы, кинотеатры и гостиницы. В двадцатых годах были возведены почти все знаменитые здания Детройта: здание Пенобскота и второе здание Буля с его разноцветным дизайном, напоминающим индейский пояс, здание Нового трастового фонда и башня Кадиллака. Моим деду и бабке Детройт казался одним большим Коза-Ханом в сезон продажи коконов. Вот чего они не видели, так это спящих на улицах бездомных рабочих и тридцатиквартального гетто на востоке, кишащего афроамериканцами, которым было запрещено жить в других местах. Короче, им были не видны семена разрушения этого города, поскольку они сами являлись частью тех, кто хлынул сюда, привлеченный обещаниями Гeнри Форда платить по пять долларов в день наличными.