Седьмая картина
– И что бы вы хотели видеть на этой картине? – с угрюмым проницательным вниманием посмотрел на Вениамина Карловича Василий Николаевич.
– А вот это уже ваше дело! – довольно резко и жестко произнес тот.
Василию Николаевичу эта неожиданная резкость и жесткость в словах Вениамина Карловича не понравилась, но вместе с тем они и задели его самолюбие, как будто Вениамин Карлович сомневался, способен ли Василий Николаевич задумать и написать картину со столь тяжелым и ко многому обязывающим названием.
– Можно мне подумать день-другой? – решился он вступить с Вениамином Карловичем в незримое состязание.
– К сожалению, нет! – готов был и к этой уловке тот. – Через два часа я улетаю в Рим, в галерею Дориа. Так что соглашаться надо сейчас, немедленно.
– В Рим? – деланно вздохнул, выигрывая две-три минуты, Василий Николаевич.
– Вы бывали в Риме? – неожиданно поддался на эту хитрость Вениамин Карлович.
– В Риме надо не бывать, а жить, – увел его еще дальше от существа разговора Василий Николаевич, – как жили Брюллов, Иванов или тот же Гоголь.
– Гоголя я не люблю, – нервно и излишне поспешно прервал его Вениамин Карлович.
– Почему? – удивился Василий Николаевич, в общем-то впервые встречая человека, который не любит Гоголя.
– А за что мне его любить? – словно что-то припоминая, проговорил Вениамин Карлович, но потом торопливо переменил тему беседы и вернул ее к прерванным переговорам: – Так вы согласны?
Василий Николаевич помедлил всего лишь минуту и вдруг твердо и решительно ответил:
– Согласен!
И вовсе не потому, что так уж прельстил его гонорар, предложенный Вениамином Карловичем, и не потому, что в разговоре было задето его самолюбие (сможет он справиться с подобным заказом или нет?), а по той простой и естественной причине, что именно в этот миг его настигло творческое озарение: он воочию увидел перед собой седьмую свою картину, так удачно подсказанную ему Вениамином Карловичем и так удачно названную – «Последний день России». Она предстала перед Василием Николаевичем не только во всей своей композиционной завершенности, но и в цвете, в тонах и полутонах, многофигурная, многоплановая и очень глубокая по мысли, выражающая внутреннее состояние русских людей в последний, роковой день России. Все прежние шесть картин тоже возникали в воображении Василия Николаевича именно так – мгновенным, похожим на росчерк молнии озарением, доводя его всякий раз до страшного, болезненного исступления. Но того, что случилось с Василием Николаевичем сейчас, раньше он никогда еще не испытывал. Вначале все тело его пронизал холодный лихорадочный озноб, от которого сердце Василия Николаевича едва не остановилось, потом он сменился таким мощным и таким сильным приливом крови, что сердце с трудом справилось с ним и опять почти прекратило свои удары; взгляд у Василия Николаевича при этом померк и помутился, и он, словно сквозь темную ночную пелену, еще раз увидел перед собой картину во всех ее самых мелких деталях и, главное, четко увидел и навсегда запомнил лица населявших картину людей.
Все они были хорошо известны и знаемы Василием Николаевичем, он не раз встречал эти лица по всей России – на деревенских и городских улицах, в местах самых людных и обозримых и в таких захолустьях, куда, кроме него, художника, любопытного к подобным лицам, никто не заглядывал. И лишь одно лицо смутило Василия Николаевича. Оно было похоже на лицо его нынешнего посетителя, заказчика, правда, почему-то окаймленное курчавой, ассирийской бородой и с таким страшным, не поддающимся никакому описанию выражением, что Василий Николаевич, сколько ни силился, так и не смог запомнить его. Впрочем, когда взгляд Василия Николаевича просветлел и вся обстановка в комнате обрела вполне реальные очертания, он лишь усмехнулся этому видению: надо же так в воображении всему сместиться, что зримый, конкретный человек причудился ему на полотне со столь измененной внешностью (с ассирийской курчавой бородой!) да еще и с не поддающимся никакому запоминанию выражением лица.
Несколько минут это видение раздражало Василия Николаевича, но потом он легко отрешился от него, потому что воображение Василия Николаевича было уже занято другим: там началась и с каждым мгновением все нарастала привычная творческая работа над характерами и образами, что-то в них уточнялось, что-то переиначивалось, по-иному компоновалось рядом с другими фигурами. Вениамин Карлович одним своим присутствием теперь очень мешал Василию Николаевичу, по высокомерию своему не догадываясь, что творческий процесс изначально интимен, что он тайна, непостижимость и находиться при нем постороннему человеку никак нельзя. И особенно когда имеешь дело с художником, которому надо немедленно запечатлеть свое озарение на листе бумаги, иначе оно может уйти от него навсегда.
Но вот Вениамин Карлович, кажется, догадался, что ему пора уходить. Он напомнил о себе негромким покашливанием и, когда Василий Николаевич, прерывая в воображении работу над картиной, обратил наконец на него внимание, приподнялся с кресла и так же негромко, словно боялся чем-то обидеть и рассердить Василия Николаевича, спросил:
– Вам деньги наличными или перевести на счет?
– Если можно, то часть наличными, – вздрогнул и окончательно вернулся к реальной жизни Василий Николаевич.
Он вдруг вспомнил, что денег на сегодняшний день у него нет ни копейки, что он, если честно признаться, утром позавтракал лишь чаем с остатком батона и ломтиком сыра. К обеду же Василий Николаевич намеревался занять несколько рублей у соседа, удачливого предпринимателя, торгующего обоями, если только тот, разумеется, даст, ведь Василий Николаевич и так уже должен ему немало. И вдруг такая удача, такой случай, тут грешно было бы отказаться от наличных.
– Хорошо, – немедленно отозвался Вениамин Карлович.
Он достал из кармана сотовый телефон, быстро набрал номер и повелительным, не терпящим возражения голосом приказал кому-то невидимому:
– Никита, поднимись наверх.
Не прошло и пяти минут, как в мастерскую вошел молодой человек атлетического вида с дорогим кожаным портфелем в руках. Подчиняясь новому приказанию Вениамина Карловича, он быстро раскрыл его и положил на стол какие-то бумаги. Признаться, это немного насторожило Василия Николаевича, который надеялся, что молодой человек в первую очередь достанет из портфеля так необходимые ему сейчас деньги. Пусть даже и не очень большую сумму, всего несколько сот рублей, но Василий Николаевич на сегодняшний день удовлетворится и ими, потому что изрядно уже устал нищенствовать, кормиться абы как, с унижением занимая деньги у соседа-обойщика.
Пока Никита верноподданнически раскладывал бумаги, Василий Николаевич успел представить, как он сейчас, немедленно, едва расставшись с гостями, пойдет в лучший городской ресторан – «Русскую тройку» – и закажет там себе самый лучший, самый богатый обед с коньяком, с дорогими винами, напоминающий ему давнишние московские обеды в Центральном Доме литераторов или в Доме Художника.
Вначале Василию Николаевичу принесут сборный салат из свежей зелени и овощей, внутри которого будут маринованные сливы, маслины, и потом появятся закуски: копченая ветчина, язык, красная и белая рыба, икра. Выпив рюмочку-другую коньяку под салат и закуски, Василий Николаевич немного передохнет, выкурит дорогую сигарету и наконец потребует себе первое – полную, доверху налитую тарелку наваристого, густо заправленного сметаною украинского борща (впрочем, могут быть и варианты – сборная солянка или харчо), а через несколько минут и второе – корейку на ребрышках, грудинку или котлетку по-киевски с картошкой-фри. Само собой разумеется, что будут еще и любимые его жульены из кур или из грибов, потом что-либо экзотическое, южное: ананасы, апельсины, хурма (все это, наверное, любил есть в римских ресторанчиках большой гурман Гоголь); и в самом конце обязательно чашечка кофе по-турецки.
Василию Николаевичу захотелось всей этой роскоши и изобилия сей же час, сию же минуту, и он с немалой обидой и раздражением посмотрел на Вениамина Карловича, который возится с бумагами, вместо того чтобы выдать Василию Николаевичу необходимую сумму и как можно скорее исчезнуть, – неужто он не понимает, что сейчас он лишний, что Василию Николаевичу надо побыть одному, как он всегда любил бывать один, когда замысел новой картины уже найден и теперь где-то внутри (в душе и сердце) идет неостановимая творческая работа, созидание.