Розовый куст
В коляске на дутых шинах проехал сам Фирюлин, хозяин десятка мельниц и сепараторов.
Мимо Климова то и дело сновали мальчишки из скобяной лавки, пронося на плече длинные узкие ящики с чем-то тяжелым, и хозяин, выходя время от времени на улицу, подгонял их отборным ядреным словом.
«Позорные» кассы были в Кремлевском сквере. Официально они назывались «кассы общественного позора». Там выдавалась получка только тем; кто прогулял или пролодырничал несколько дней. Остальные рабочие получали зарплату в цехе. Сегодня как раз был день получки. Перед тоненькой цепочкой получателей стояла немая толпа и хохотом приветствовала каждое новое лицо, примыкавшее к очереди.
– Ванюха, – орал кто-то, – четверть с тебя, курий сын! За почет – при всем народе получаешь!
– Почет и влечет! – вмешивался кто-то еще.
– Работнички «золотые руки»! – потешались в толпе.
Стоящие в очереди или окаменело таращились в затылок товарищу по позору, или, нервно вертя головами, отругивались и пересмеивались с любопытными. Афона, белобрысый, маленький и вертлявый, появился минут через пять. Он влез в толпу, дурашливо кривясь, встал в очередь, пнул стоящего последним и начал выкидывать коленца перед толпой, затем снял кепку, обошел зрителей, делая вид, что хочет получить за труды. Порезвившись, опять встал в очередь.
«Артист пропадает, – думал, глядя на него, Климов. – Куда бы его пристроить к самодеятельности? В клуб какой-нибудь? Может, лет так через пяток знаменитостью станет».
В это время внимание любопытных обратилось на новый предмет. Вдоль чугунной витой ограды сада, гремя по булыжнику подковами и железами колес, двигался обоз. Могучие владимирские тяжеловозы, опустив головы в полотняных, украшенных звездами налобниках, влекли за собой плоские, накрепко сбитые телеги. В телегах, широко раскинув рослые тела и заглушая все уличные звуки, храпели ломовики. Густейший сивушный дух доносило до заполнившего тротуар народа.
– Нанюхаешься, и штофа не надо, – острил кто-то.
– Получку в кооперативе получили, – делились догадками в другом месте. – Ничо, у них животина выучена. Точно к воротам довезет.
– Ишшо бы, всю жизнь с ею упражняются.
Афоня уже расписывался. Климов протолкался и взял
его за локоть. Афоня обернулся. Лихое курносое лицо под кепкой подмигивало и лукавило:
– Айда под башню, там потолкуем.
Афоня нырнул кому-то под руки и исчез в толкотне гуляющих. Климов прошел по аллее, завернул за кусты и вышел к башне. Там на камне уже сидел Афоня.
– Афоня, – сказал Климов, – такие у нас, брат, дела, что нужна помощь: кто такой Кот? Кто в его шайке, где они обитают? – Он тоже присел на камень,
Солнышко пригревало, сытный запах навевал дрему, ярко раскрашенные «царьки» планировали и взлетали вокруг них. Афоня задумался. Веснушчатое курносое лицо стало взрослым и угрюмым.
– Хошь верь, хошь нет, – сказал он, – а про энтих что знаю – одна липа. Ни в личность не видел, ни о делах ничего… – Он огляделся. – Слушки о них страшные идут. Это верно. Кот этот, о нем даже в блате говорить страх. Имя! Одно знаю, – вдруг заторопился он, – Куцего Кот прижал. Это вот как на духу. Тот пьяный сам проболтался. Говорит: «Каждая сука будет грозить!» Я говорю: «Тебе? Да где они такие найдутся?» А он говорит: «Нашлись уже. Слыхал про Кота?» Я говорю: «Слыхал». Тот-то и зубами аж заскрипел. «Никому, – говорит, – в жисть не спускал, а тут…»
– А из-за чего?
– Так я понял, что Куцый хотел одного танцора поучить. Оттянул на него на танцах… Это на Куцего-то! Одна девочка им обоим понравилась… Короче говоря, какой-то Красавец. И тут явился в Горны Кот и говорит: «С Красавца брать хочешь?» Куцый говорит: «Возьму». – «Гляди, – говорит Кот, – решай как знаешь, только голову береги». Куцый было рыпнулся, а Кот говорит: «Красавец – мой человек, усек?» – и ушел. Ну, Куцый, конечно, усек. Маруху уступил! – Афоня звонко расхохатался: – Не, ты понял, а? Куцый какому-то Красавцу маруху уступил? Конец света!
– А на каких танцах они сцепились?
– У Кленгеля небось, где ж еще!
– Слушай, Афоня, – сказал Климов, помолчав, – я еще вот о чем: опять ты работу забросил, опять со шпаной дружбу свел, забыл, куда такая дорожка ведет?
Оживление на курносом лице паренька пропало.
– Так я ж для пользы дела, – сказал он, отводя глаза, – вам вот могу помочь.
– Брось, – сказал Климов, – работать надо, парень. Иначе жизни не будет.
– Да неохота! – закричал вдруг Афоня визгливо. – Неохота, понял? Я, может, эти станки в гробу видал! Не могу я завод выдерживать: гром, лязг, железо! Воротит меня!
– Там главная жизнь страны…
– Пущай, – перебил Афоня, – какая хошь там жисть: главная, подчиненная – не могу я там, пойми ты, Климов! И ребята хорошие, а в глаза им смотреть не могу! Работать там не буду! Уволюсь. Вот!
– Ладно, – в раздумье сказал Климов, – работу мы тебе, может быть, подыщем другую, раз эту так нервно воспринимаешь. А когда с блатом порвешь?
Афоня молчал. Ногой в драном тапке ковырял замусоренную землю.
– Скажу, – не выдержал наконец он. – Вот вы все обо мне хлопочете: на работу устраиваете, слова всякие говорите… Да как же я с ними развяжусь? Это ж два дня до финаря. Ты думал, они что? Безглазые? Они знаешь как все секут? «Что-то непонятно, – говорят, – кореш, парни сидят, а ты гуляешь?» – Он вскочил. – Идтить надо. Спасибо вам. Только больше не заботьтесь. Афоня сам дорогу найдет.
В помещении бригады сидел Гонтарь. Белая рубаха-апаш открывала бронзовую мощную шею. Он смотрел в окно и не глядя попадал бумажными комками в корзину для бумаг.
– Отрабатываешь гранатометание? – спросил Климов, садясь за свой стол.
– Ни дня без боевой подготовки! – провозгласил Гонтарь и тут же перешел на серьезный тон: – Пока ты там разгуливал, дела в бригаде такие: первое, Брагин сгинул. Жена клянется-божится: знать не знает, ведать не ведает, что с ним. Но по разным признакам, главным образом по душевному покою всех служащих, ясно, что исчез по собственной инициативе, а не по чужому сглазу. Да и дела у него веселые, направо поедешь – пулю найдешь, налево – к нам завернешь, домзак близко. Решил, видно, по искать третьей дороги.
Дальше, наши парни из второй бригады сообщают об активной и не совсем понятной в свете материалов вашего допроса деятельности мадемуазель Клембовской: бродит по самым подозрительным притонам и пытается завязать знакомство с блатными.
Климов еще только обдумывал эти новости, как явился похмыкивающий в усы Потапыч.
– Приказ висит, – сказал он с некоторым удивлением, отставляя руку с дымящейся трубкой, – и кандидату в вожди товарищу Селезневу черным по белому прописан выговор за грубость и бестактность, несовместимую с работой следователя рабоче-крестьянского угрозыска.
– Я, братцы, Селезнева не люблю, – сказал, улыбаясь чему-то своему, Гонтарь. – Но скажу, что в этом случае почти на его стороне. С чего это нам церемониться с нэпманами?
– При чем здесь это? – у Потапыча раздулись усы. – Селезнев грубил Клембовской – какая она нэпманша? Студентка, будущий врач. И отец был врач, и какой! Он и в старые времена бедняков лечил бесплатно… Это во-первых, а во-вторых, не понимаю., что они, из воздуха взялись, нэпманы? Им же разрешили таковыми стать! И почему вы, сударь мой, забываете, что без их появления вы, может быть, валялись бы по госпиталям, а кое-кто был бы и в могиле. Голодуха, она ведь страшнее холеры.
– Понял! – сказал, не сгоняя с лица привычной улыбки, Гонтарь. – Кое в чем убедительно, папаша. Но вот как ты меня научишь их любить, когда я три года убивал на фронте их защитников и сам дважды валялся по лазаретам от их буржуйских свинцовых подарков? И как мне ты прикажешь к ним относиться, когда я возвращаюсь с фронта героем, я, в прошлом телеграфист Гонтарь, а теперь комвзвода Красной Армии. Я победил! Встречайте меня с оркестрами! А что я вижу, победивши толстопузых во всероссийском масштабе? Я вижу, что вокруг меня швыряют деньгами – они! На работу берут, а то и не берут – они! Самые удачливые – они! Уж не за их ли удачу я дрался?