Маленький человек, что же дальше?
Как в парке холодно, ветрено, пусто! Как заросли сорняком грядки! Какие лужи! А дует как, сигареты не закурить! Да это и к лучшему, курить скоро тоже придется бросить. Ну и везет же ему! Кому еще через полтора месяца после женитьбы приходится отказываться от курения — только ему одному!
Да, вот это ветер! На краю парка, где начинаются поля, ветер прямо с ног валит. Налетает, рвет пальто, шляпу приходится нахлобучивать на самые уши. Поля совсем осенние, мокрые-премокрые, неряшливые, безутешные… А дома… здесь иные жители шутят: «Хорошо, что дома пусто, людям места больше».
Итак — сейчас они живут на Зеленом Конце. А когда придет конец Зеленому Концу, появится что-то другое, подешевле, во всяком случае, будут четыре стены и крыша над головой, и тепло. И жена, да, конечно, жена. Как это чудесно — лежишь в постели, а кто-то под боком посапывает. Как это чудесно — читаешь газету, а на диване кто-то сидит и шьет или штопает. Как это чудесно— придешь домой, и кто-то говорит: «Здравствуй, мальчуган. Ну как работалось? Хорошо?» Как это чудесно, когда есть для кого работать, о ком заботиться, — ну да, заботиться, пусть даже ты безработный. Как это чудесно, когда есть кто-то, кого ты можешь утешить.
И вдруг Пиннеберг рассмеялся. История с семгой! С четвертью фунта семги! Бедная Овечка, какая она была несчастная! Так приятно было ее утешить!
Как-то вечером — они только что сели за стол — Овечка заявила, что не может есть, все ей противно. А сегодня она видела в гастрономической лавке копченую семгу, такую сочную и розовую, вот; кусочек семги она бы съела!
— Так чего же ты не купила?
— А ты думаешь, сколько она стоит? Ну, он то да се, конечно, это неразумно, слишком для них дорого. Но если Овечка ничего не может есть, он сию же минуту — ужин можно на полчаса отложить, — он сию минуту отправится в город.
Не тут-то было! Она сама пойдет. Что еще выдумал! Ходить ей очень полезно, а потом, он воображает, что она будет сидеть здесь и трястись, а вдруг он купит не ту семгу? Она должна видеть, как приказчица нарезать будет, ломтик за ломтиком. Нет, пойдет она.
— Ладно. Иди.
— А сколько взять?
— Восьмушку. Или давай лучше четверть фунта. Кутить так кутить.
Он смотрит ей вслед, у нее красивая походка, широкий шаг, да и вообще она удивительно хороша, голубое платье ей очень к лицу. Он высовывается из окна и провожает ее взглядом, пока она не скрывается из виду, а потом принимается шагать по комнате. Он загадал: когда он, пробираясь между мебелью, пятьдесят раз обойдет комнату, она снова появится. Он подбежал к окну. И в самом деле, Овечка как раз входит в дом, наверх она не взглянула. Значит, еще две-три минуты. Он стоит и ждет. Раз ему даже показалось, что отворилась входная дверь. Но Овечки нет и нет.
Что могло случиться? Он видел, как она вошла в дом, а ее нет и нет.
Он открывает дверь в переднюю. В дверях, прижавшись к стеке, стоит Овечка, испуганная, вся в слезах, и протягивает ему лоснящийся от жира кусок пергамента, в котором ничего нет.
— Господи боже мой, Овечка, что случилось? Ты выронила семгу?
— Съела, — всхлипывает она. — Всю сама съела.
— Так прямо из бумаги? Без хлеба? Целую четверть фунта? Да как же так, Овечка?
— Съела, — всхлипывает она. — Всю сама съела.
— Да ты входи в комнату, расскажи, в чем дело. Ну иди и расскажи. Не стоит же из-за этого плакать. Расскажи все по порядку. Значит, купила семгу…
— Да, и мне так ее захотелось. Просто не могла смотреть, пока она нарезала и взвешивала. И как только вышла, зашла в первые же ворота, взяла ломтик — ам, и съела.
— А потом?
— А потом так и пошло, всю дорогу, как ворота попадутся, ну, не могу удержаться. Сначала я не хотела тебя объедать, все поровну разделила, пополам… А потом подумала, возьму один его ломтик, не так уж это для него важно. А потом так все и ела от твоей части, но кусочек тебе все-таки оставила, и даже наверх донесла, до передней, до самой двери…
— А потом все-таки съела?
— Да, потом все-таки съела, родненький, ты теперь ни кусочка так и не попробуешь. Ах, как я плохо сделала! Но это не потому, что я такая плохая, — всхлипывает она опять. — Это все мое положение. Никогда я не была жадной. И меня очень огорчает, что теперь и наш Малышок таким жадным родится. Или… может, мне опять сбегать в город и купить для тебя семги? Я донесу, честное-пречестное слово, донесу домой. Он обнимает ее.
— Ах ты моя большая глупышка. Большая моя девочка, только-то и всего…
И он утешает, и уговаривает ее, и утирает ей слезы, потом следуют поцелуи, а затем наступает вечер, а за вечером ночь…
Пиннеберг давно уже не в пронизанном ветром городском парке, Пиннеберг идет по улицам Духерова, у него определенная цель. Он не свернул на Полевую улицу, не пошел и в контору Клейнгольца: Пиннеберг твердым шагом идет вперед, Пиннеберг принял великое решение. Пиннеберг сделал открытие: гордость его — от глупости, Пиннеберг теперь знает — все неважно, только бы не страдала Овечка и был бы счастлив Малыш. Разве в нем, Пиннеберге, дело? Пиннеберг — не такая уж важная птица, Пиннеберг может спокойно смириться, только бы им обоим было хорошо.
Пиннеберг прямым путем отправляется к Бергману, прямым путем в маленький темный закуток, отгороженный от магазина. И верно, Бергман сидит там и снимает копию на копировальном прессе. У Бергмана еще занимаются этим.
— А, Пиннеберг! — говорит Бергман. — Ну, как жизнь?
— Господин Бергман, — говорит, задыхаясь, Пиннеберг. — Я настоящий идиот, что ушел от вас. Простите меня, пожалуйста, я готов ходить за корреспонденцией.
— Ша-ша, — останавливает его Бергман. — Не говорите ерунды, Пиннеберг. Я ничего не слышал. Незачем вам просить прощения. Я все равно не возьму вас обратно.
— Господин Бергман!
— Не просите! Не унижайтесь! Потом самому стыдно будет, что напрасно унижались. Я не возьму вас обратно.
— Господин Бергман, вы тогда сказали, что, прежде чем взять обратно, вы меня с месяц помучаете…
— Сказал, господин Пиннеберг, вы правы, и очень сожалею, что сказал. Это я со злости сказал, потому что вы такой порядочный человек, такой услужливый — вот хотя бы с почтой — и уходите к такому пьянице и бабнику. Со злости сказал.
— Господин Бергман, — не отстает Пиннеберг, — я ведь женился, у нас скоро родится ребенок. Клейнгольц меня увольняет. Что мне делать? Вы ведь знаете, как трудно устроиться у нас в Духерове. Работы нет. Возьмите меня. Вы знаете, я жалованье даром не получаю.
— Знаю, знаю. — Он кивает головой.
— Возьмите меня, господин Бергман. Пожалуйста!
Тщедушный еврейчик, с которым господь бог при его сотворении обошелся не очень-то милостиво, качает головой.
— Я не возьму вас, господин Пиннеберг. А почему? Потому, что не могу вас взять!
— О господин Бергман!
— Брак — это вам-таки не пустяк, господин Пиннеберг, поторопились вы, да… И хорошая у вас жена?
— Господин Бергман!..
— Понимаю, понимаю. Желаю вам, чтобы она подольше оставалась хорошей. Послушайте, Пиннеберг, я вам истинную правду говорю. Я бы вас охотно взял, да не могу, супруга не хочет. Она против вас настроена, потому что вы сказали: «Вы мне приказывать не можете», — этого она вам не простила. И я могу вас взять? Мне очень жаль, господин Пиннеберг, но ничего не выйдет.
Молчание. Долгое молчание. Тщедушный Бергман повернул копировальный пресс, вытащил письмо и теперь рассматривает его.
— Так-то, господин Пиннеберг, — медленно говорит он.
— А если мне к вашей супруге пойти? — шепчет Пиннеберг, — Я бы пошел к ней, господин Бергман.
— А толк будет? Нет, толку не будет. Знаете, Пиннеберг, моя супруга будет вас обнадеживать, — она, мол, подумает, — а вы будете ходить и просить, ходить и просить. Но взять она вас все равно не возьмет, в конце концов мне-таки придется вам сказать, что ничего не вышло. Женщины, господин Пиннеберг, всегда так. Вы еще молоды, мало их знаете. Как давно вы женаты?