Злой дух Ямбуя
Отдыхающие у чумов олени вскочили и, сбивая друг друга, рванулись в темноту. Залаяли собаки. Издалека, как бы в ответ на выстрел, донесся человеческий крик…
Дети бросаются к пихте. Они быстро находят след пули в верхней кромке затеса, и, судя по их ликованию, по их радостным взглядам, мой промах обнадеживает их.
Теперь очередь за моим противником. Он считает, что дистанция для стрельбы из лука должна быть наполовину короче дистанции для стрельбы из ружья.
Я не возражаю. Надо было действительно слишком верить в меткость стрелы, чтобы в сравнении с пулей выговорить столь незначительные уступки.
Битык тяжело вздыхает, глушит волнение. На стойбище стало тихо-тихо. Все – и взрослые и дети – напряженно следят за каждым движением парнишки. Он сбрасывает с себя рубашонку. Приятель помогает ему стянуть ремнем живот и, хитро улыбаясь, что-то заговорщически шепчет ему на ухо.
– Он его учит: когда будешь натягивать ил (*И л – тетива) – не дыши, иначе не туда пустишь стрелу, – говорит мне Долбачи.
Лицо Битыка становится серьезным. Мальчишка внимательно осматривает лук, отходит несколько дальше от костра. Вот он опускается на правое колено, а левую ногу, слегка согнутую, выставляет вперед, упирается ею в землю. В его движениях нет обычной детской торопливости. Он вытягивает на всю длину левую руку с луком, прикладывает стрелу и начинает медленно оттягивать тетиву. Все в нем напряжено: глаза, мышцы, каждый волосок. Лицо багровеет. Но что-то мешает ему. Мальчишка опускает тетиву, вскакивает, быстро подтягивает лосевые штаны и снова опускается на землю. Тверже ставит левую ногу и делает глубокий вдох. Снова напрягается, тянет из всех сил тетиву, и стрела с характерным свистом проносится между освещенных костром стволов, вонзается в «зайца»…
Крик восторга разрывает тишину уснувшего леса. Битык встает, вытирает рукавом потное лицо. Дети подпрыгивают, как мячики. Один падает на мох, но тотчас же вскакивает и в диком экстазе начинает бешеный танец охотника. Девочка с черными косичками ликует. Победа Битыка приносит кочевникам безграничную радость.
Радуемся и мы с Павлом.
Когда прошли первые минуты восторга, к герою подошла Лангара и краем подола своей широченной юбки вытерла ему нос. Затем она что-то назидательно сказала ему по-эвенкийски, показала рукой на «зайца» и неожиданно дала подзатыльник.
– Пусть не гордится! – сказала старуха, обращаясь к нам. – Надо было в голову цу попасть.
– Он еще мал, научится, – ответил я.
– Если сейчас не умеет, потом не научится.
Но Битык, кажется, и не заметил подзатыльника, так велика была его радость. Мальчишка твердой походкой подошел ко мне и с гордостью протянул свой лук.
Я не знал, что делать: только сейчас понял, что это не игра, что парнишка совершенно серьезно рассчитывает получить карабин. Он стоит с протянутым луком и не может понять моего замешательства. Я же действительно ничего не могу придумать и стою как истукан. А все смотрят на меня и ждут.
– Долбачи, – обращаюсь я к проводнику, – скажи Битыку, что карабин не мой, казенный, его нельзя никому дарить или менять, Пусть он скажет, что другое хотел бы получить за свой лук.
У парнишки смыкаются черные брови, виснут плечи. Лицо морщится от обиды, но от волнения он не может раскрыть рта. Вопросительно смотрит на меня детскими доверчивыми глазами и еще надеется. Затем отходит к ребятам, и они все, сбившись в кучу, глядят на меня с явным осуждением.
Мне, признаться, стало жаль их и в то же время неловко перед всеми присутствующими.
И тут я вспомнил про нож. Ведь он при первом знакомстве поразил Битыка своей цветной, наборной ручкой. «Вот и выход!»
Не задумываясь, вынимаю его из ножен, беру за лезвие и протягиваю парнишке.
У него загораются глаза. Он хватает нож, вертит его перед собой, пробует острие большим пальцем, не может налюбоваться. Вся детвора с завистью следит за ним.
Но вдруг Битык как бы спохватывается. На лице снова появляется досада.
– Ачин! (*Ачин – нет) – неожиданно произносит он с детской непосредственностью и, не взглянув на меня, возвращает нож.
Я растерялся.
Мы стоим молча друг против друга. Он с луком в руках, я с ножом. Не знаю, куда девать его. Стою буквально уничтоженный поступком мальчишки.
– Послушай, лючи, у детей долго не живет обида, потом помиришься, – послышался голос старухи. – Ты думал он не попадет в зайца?
– Я не думал, что это серьезно, – неуклюже оправдываюсь я.
Всеми забытый костер почти погас. Долбачи осторожно подсунул в огонь концы поленьев и ушел в палатку. Женщины принялись за работу.
А Битык не сдвинулся с места. Безвольно уронив руку с луком, он продолжал стоять в окружении сочувствующих ему ребят. Его рот был открыт, глаза увяли, погас в них озорной огонек. Как плохо он должен думать о лючи! Стало непростительно стыдно за себя перед этим еще не искушенным ребенком. Обман у эвенков – самый тяжкий грех.
Битык еще раз пристально глянул мне в глаза, задержал свой взгляд на карабине и медленно поплелся к чуму. Не оглянулся, ни у кого не искал сочувствия, уходил тяжелой походкой. А я смотрел парнишке вслед и думал: отдай ему сейчас ружье – он так же гордо скажет: «Ачин!»
Ко мне подошла Сулакикан, успокоительно улыбаясь, и, ничего не сказав, ушла следом за Битыком. Еще горше стало у меня на душе. Кому нужна была эта шутка? Вряд ли мне теперь удастся вернуть расположение к себе малышей.
Разбрелась по чумам и остальная детвора. Они не искали для меня снисхождения, ушли удивленные, с полным сознанием своей правоты.
«Вот эти уже не будут похожи на своих предков, хотя тоже родились в первобытной тайге. Они наследуют новую жизнь, не будут унижаться или выпрашивать у Харги подачки, и прошлое своего народа станет для них дурным сном».
Затихла стоянка.
В прогалине высокоствольных лиственниц появилась полная луна, разливая холодный голубоватый свет на поляне. Посветлели холмы за болотами. Надвинулись черные стены провалов, едва различимые вдали. И тишина глубокая, ничем не нарушаемая, проникла и в мою душу.
К ночи посвежел воздух. Набрасываю на плечи телогрейку, поправляю костер. Снова возвращаются думы о Ямбуе, о бесследно исчезнувших людях. С еще большей силой нахлынуло недоброе предчувствие какой-то беды, поджидающей нас у Ямбуя. Вдруг подумалось, что мы непростительно медленно идем, упускаем время. Хотелось собрать оленей, накинуть на спины вьюки и гнать их день и ночь, день и ночь…
Подошел Долбачи. Он подбросил в огонь дров, воткнул заостренный конец тагана в землю, повесил чайник.
– Ты слышал, Долбачи, что говорила старуха про Ямбуй?
Проводник не отвечал. Ему явно не нравился этот разговор.
– Что же ты молчишь? Тоже боишься Харги?
– Харги мне плохо не делал, – уклончиво заговорил Долбачи. – Наверное, близко Ямбуй есть худой место, зыбун, может, человек там пропади, утонул, и совсем не осталось следа, или ушел далеко, заблудился.
Слова проводника не утешили меня. Я уже думал о том, что люди могли попасть в зыбуны и погибнуть. Но от этого еще тягостнее на душе. Представлялось ровное, точно приутюженное моховое поле и неопытный путник, вступивший на бархатистый покров зыбуна. Один неосторожный шаг – и вот уже нет опоры. Под ногами у человека трясина, жадно всасывающая добычу в свою холодную утробу. Никто не услышит среди безмолвных болот одинокий крик и мольбу о помощи.
Как бы в ответ на эти мысли из ночной глубины леса до слуха доносится приглушенный детский стон. Донесся и не смолк, повис над стоянкой.
Я вскакиваю.
– Не Битык ли плачет? – спрашиваю у Долбачи.
– Девочка, сестра его в чуме пропадает, – отвечает проводник спокойно, точно ничего особенного не происходит.
– Как то есть пропадает?
– Шибко болеет.
– Что с нею?
– Никто не знает.
Забывая обо всем, бегу к чуму. Распахиваю вход, заглядываю внутрь.
Тусклый свет от костерка, разложенного посреди чума, еле освещает его. Внутри никакого убранства, пустые стены из берестяных полотнищ, положенных на конусообразно поставленные шесты. Слева ворох еще не разобранных постелей. В глубине чума сидят, прижавшись друг к другу, молча, как птицы у разоренного гнезда, Лангара и Сулакикан. Рядом, ближе к входу, за бревном, на оленьей шкуре какое-то странное существо, полуприкрытое стареньким одеяльцем. Включив свет карманного фонаря, приподнимаю одеяло.