Яков Тирадо
Мария пришла в себя, но в ее взгляде выражалось серьезное беспокойство, а глаза с напряженным ожиданием устремились на Тирадо. Он прислонился к спинке своего кресла и начал спокойно рассказывать:
– Насколько я помню себя, первый и единственный предмет, встающий в моей памяти, – келья, мрачная келья монастыря, с окном на глухой двор, с дверью в темный коридор. Я никогда не знал колыбели ребенка, улыбки отца, ласк матери, В детстве я ни с кем не играл, юношей не предавался никаким развлечениям. Холодные ледяные руки вырвали меня из родительского дома, заточили в монастырскую келью, держали там взаперти, кормили и обучали. Только медленные шаги монахов слышал я, только их строгие и однообразные лица встречал; единственным развлечением моим было молиться и петь в церкви и проводить свободные часы в монастырском саду, где рядом с цветами, травами и овощами белели, словно вырастая из земли, надгробные памятники захороненных там монахов. Правда, я не испытывал почти никаких лишений, потому что не знал ничего другого, и только пустота сердца, часто ощущавшаяся мною, как бы давала мне понять, что мое детство проходит печально, жалко и скучно. Да, Мария, нередко в те минуты, когда благотворный огонь охватывает все мое сердце, когда воодушевление быстро рождается во мне и ведет к осуществлению задуманного плана – я спрашиваю себя, откуда во мне это? Чем зажжено тайное пламя в моей душе? Не есть ли оно то же самое, что и подземные воды, которые капля за каплей собираются в щелях гор и, не имея оттуда свободного выхода, стремительно пролагают себе путь, разрывая и опрокидывая могущественные утесы? Наконец пришло ко мне избавление, причем только в лице старого, почтенного монаха. Срок моего послушничества уже окончился, я уже ходил в монашеской власянице, когда однажды в наш монастырь прибыл старый инок, с тех пор так и оставшийся там на жительство. Это был брат Иеронимо. Как я впоследствии узнал, оно так и было условленно, чтобы он не приезжал туда, пока не окончится мой искус. Иеронимо скоро сблизился со мной; его приветливость, печально-серьезный, но дружеский взгляд, манера, с которой он держал меня около себя, предоставляя мне, однако, полную свободу – все это приковывало меня к нему неразрывными узами. Он начал давать мне уроки, и ни один, я думаю, старик на свете не способен до такой степени заворожить душу ребенка и юноши и доставить ей надлежащую духовную пищу. Но он сделал для меня еще больше. Он знал, что у меня нет товарища – нет того, что так необходимо молодому сердцу, и поэтому привез в наш монастырь чудеснейшего мальчика, со светлым умом и сердцем, Алонзо де Геррера, так что скоро я наслаждался счастьем иметь такого друга и находиться под руководством такого учителя.
Мария Нуньес слушала рассказ со все более и более возрастающим участием; ее руки были сложены на груди, полные огня глаза устремлены на губы друга. Он продолжал:
– Вы сами пожелали выслушать меня; но для того, чтобы сделать для вас понятными позднейшие происшествия жизни, я вынужден, рискуя показаться вам педантичным, познакомить вас, хотя бы в общих чертах, со способом обучения брата Иеронимо. Но насколько я знаю вас, мне нельзя сомневаться в том, что вы меня поймете. Наш учитель заботился исключительно о том, чтобы знакомить нас со средствами познания. Он не устанавливал никаких догм и положений, не приводил никаких доказательств в пользу того или иного утверждения, но только направлял нас на путь знания и понимания вещей и явлений, оберегая от заблуждений или утомления. Находить и постигать цель должны были мы сами, ибо, по его мнению, даже незначительный, но познанный и обдуманный самим материал гораздо важнее и ценнее самой обширной учености, загромождающей память. Этим он побуждал нас к неутомимой умственной деятельности и обращал наши занятия в неистощимый источник наслаждения. Когда мы стали старше и познакомились с иностранными языками, он дал нам сочинения греческих мудрецов и святое писание Старого и Нового завета, руководил нашими занятиями и давал необходимые объяснения. Нас обоих полностью предоставили» руководству и надзору брата Иеронимо, к тому же остальные монахи были слишком ленивы и невежественны, чтобы давать себе труд заниматься нами. А так как мы строго соблюдали монастырскую дисциплину и прилежно выполняли церковные предписания, то все были уверены, что некогда такие ученики принесут монастырю большую честь, и притом в той области, в которой святые отцы, по своему развитию, могли сделать весьма мало… Удивительно, но методика нашего учителя привела к тому, что, развив нашу пытливость и сообразительность, она воспитала в нас и большую настороженность в принятии того, что в наших любимых книгах выдавалось за неопровержимую истину. Мы начали сравнивать, обсуждать, делать выводы. И вдруг пришли к неожиданному результату. Что представлялось нам в сочинениях греческих мудрецов? Ничего, кроме поиска и анализа ощущений – серьезных, величественных, творческих, привлекательных по форме и содержанию, но бесцельных и безрезультатных. Один развивал то, чему учил другой, или устанавливал то, что противоречило взглядам другого, а третий разрушал дело обоих и на этих развалинах воздвигал собственное здание – тоже на очень короткое время. И всюду мы встречали только борьбу между материей и духом, цепляние за необходимость или отважное стремление вырваться из нее. Мы тут многому научились, но не вынесли никакого убеждения. Но как разнится с этими книгами Старый завет! Сколько в нем простоты и естественности понятий, какое величие мыслей, какое ясное высказывание того, что лежало сокрытым в наших умах и сердцах! Перед нами был бесконечный, всесовершенный Бог, создавший этот мир, наполненный преходящими смертными существами, Бог, который в беспредельной любви своей сотворил человека по образу и подобию своему, вдохнул в него дух Своего духа, открыл ему простые вечные законы любви и справедливости, а теперь отечески руководит его судьбой, праведно судит его дела и милосердно прощает ему за грехи. И все это – в пестром водовороте жизни, которая была незнакома нам и куда жадно стремились мы, среди треволнений и борьбы людей на пути к великой цели мира и правды… Ни Алонзо, ни я еще не подозревали даже, от кого мы происходим, с кем сроднила нас природа – а учение Израиля уже привлекло к себе наши умы, сделало нас его приверженцами… мы почувствовали, что перестали быть католиками…
– А что же сказал ваш учитель, увидев эту перемену в ваших убеждениях? – спросила Мария.
– Мы первое время не говорили об этом, и он тоже молчал. Каждое слово наше в часы уроков должно было выдать нашу тайну. Он понял это и давал ответы в том же духе. Но неодолимый страх мешал нам высказаться откровенно. Вы слишком хорошо знаете, дорогая Мария, что молодое сердце может годами хранить в себе и пестовать тайну, скрывая ее в робости даже от самых близких, самых дорогих людей; но если тайна высказана, сердце не может уже выносить противоречие между своим убеждением и действительностью, не может терпеть ложь, обман, лицемерие. И притом же, как ни расширился в ту пору наш умственный кругозор – но сила привычки, оковы инертного поведения, висящие на нас с самой колыбели, держали нас пока в рамках привычного нам образа жизни. Но вот случилось так, что мой друг Алонзо был позван к смертному одру своего дяди, а я, несколько месяцев спустя, сидел у постели умирающего брата Иеронимо.
Вам уже известно, что за этим последовало – я узнал тайну моего рождения, снова обрел отца, мать, сестру, но все они были уже мертвы, убиты одной и той же злодейской рукой инквизиции. Я был совершенно подавлен страшным бременем внезапно обрушившейся на меня судьбы. Где – думал я – гробница моего отца, могила матери, место вечного успокоения сестры? Где мне найти их, чтобы преклонить колени, помолиться около них? Кости их истребил огонь, пепел развеял ветер… Труп моей сестры совлекли с постели, на которой ему дали сгнить, и кинули на костер… И за что? За то, что всех этих набожных, праведных, чудесных людей заподозрили в греховном образе мыслей, за то, что они под пытками сознались, что держали между своими книгами еврейский молитвенник и несколько раз читали его!..