Яков Тирадо
Если бы страшное волнение, охватившее народ, и могло улечься через какое-то время, и слова фанатичного проповедника мало-помалу забылись бы, снова уступив место решениям рассудительных и разумных людей, то этому благоприятному повороту все равно вскоре был бы положен конец посланием герцога Альбы ко всем городам Голландии и Зеландии.
«Герцог, – говорилось в этом документе, – узнал, что в некоторых городах проживали или даже имели полную оседлость евреи; таковых всюду, где они окажутся, следует немедленно арестовывать и передавать в его герцогские руки».
К счастью «таковых» не оказалось нигде, кроме маленького городка Ваггенингена в Гельдернской провинции, но жители его были настолько благомыслящи, что предпочли изгнать своих евреев. Это случилось в день празднования рождения испанского инфанта, который явился на свет как бы возмещением Филиппу II за его первенца дона Карлоса, им же самим загубленного.
И вот, в один из следующих вечеров дон Самуил Паллаче и его слуга Яков снова сидят друг против друга в той же комнате; но на столе нет вкусных яств, наполненных кубков, а дон Самуил сильно озабочен и опечален. В Якове это подавленное настроение не так заметно. Его желание доставить надежное убежище своим несчастным лиссабонским единоверцам было, конечно, не слабее такого же стремления дона Самуила. Но он отчасти уже предвидел такой оборот дела, отчасти же к его чувству присоединялись и другие, побуждавшие его не очень сожалеть о неосуществлении планов его мнимого господина и сопряженного с этим родства Самуила с фамилией Гомем…
– Итак, Яков, все погибло, – со вздохом сказал дон Самуил, – и нам остается только отправиться в Амстердам и снова сесть на корабль. Султану здесь тоже не повезло – ему предоставляется право держать своих пленных христиан и терзать их, сколько душе угодно. Проклятая страна! Я продрог до костей, таким морозным холодом несет здесь от солнца, земли и людей, и нужно терпение араба, чтобы выслушать до конца речь любого из них. Не знай я, какое горе причинит этот поворот дела почтенной сеньоре Майор и какую опасность навлечет он на красавицу Марию Нуньес, мне было бы даже приятно, что эта страна не хочет нас и что я могу так скоро покинуть ее.
– Это так, – отвечал Яков, как бы выйдя из глубокого забытья, – но нам все-таки не следует отказываться от всякой надежды. Положимся на волю Божью. Ведь мы же посеяли здесь семена, и нам в этом отношении отнюдь не следует пренебрегать письмом принца Оранского – чего он раз захотел, то от этого уже не отступится, и рано или поздно осуществит – и решением бургомистра и советников, которые, конечно, имеют своих приверженцев. Ведь великие цели не достигаются ничтожными средствами, и для того, чтобы сорвать плод, растущий на верхушке дерева, нужно взобраться на дерево. Борьба должна начаться во что бы то ни стало, и грубое господство тирании должно утонуть в реке крови!
– Насколько я вас понимаю, Яков, словам своим вы хотите придать назидательный для меня смысл, но это напрасно. Я не люблю крови и не знаю, что она приносит, кроме ужаса и погибели. Но довольно. Я уже приказал укладываться; завтра нанесу последний визит бургомистру, и затем прощай, Миддельбург, навсегда!
– Мне же вы позвольте оставить ваш дом уже сегодня вечером. У меня есть еще кое-какие дела в этой стране. Через три недели я буду у вас в Амстердаме, и оттуда мы отплывем вместе. Если же к тому времени я не приеду, то не заботьтесь обо мне и моей участи.
Дона Самуила, по-видимому, смутили эти слова. Яков же тотчас после них встал и протянул ему руку.
– Как? – воскликнул дон Самуил. – Вы оставляете меня? И именно теперь, когда ваши советы были бы мне крайне нужны в Амстердаме! Оставайтесь со мной, Яков, и бросьте эту таинственность. Я питаю к вам безграничное доверие, а вы ко мне – никакого… «Хорошего, нечего сказать, слугу дала мне сеньора Майор!» – пробормотал он про себя, увидев, что Яков сделал отрицательное движение головой и собрался уходить.
– Я не могу поступить иначе, дон Самуил! – ответил он торжественным тоном. – Вы знаете наш договор и не станете мешать мне. Прощайте! Если Богу угодно, мы свидимся в Амстердаме.
Он поклонился и вышел.
III
Если с Большой Брюссельской площади свернуть влево, в ближайшую улицу, идущую в одном направлении с фасадом ратуши, то скоро попадаешь в маленький, узкий переулок, носящий название Impasse de Violet. В то время, к которому относится этот рассказ, переулок состоял из маленьких, ветхих домишек, но заканчивался он большим зданием, имевшим, впрочем, довольно мрачную наружность. Зато велик был шум, происходивший там в течение целого дня, особенно вечером и в первые ночные часы. Дело в том, что тут размещался любимый трактир испанского гарнизона, отчего он и назывался «Веселый испанец». Множество испанских солдат беспрерывно входило и выходило, и возникал кутеж, увлекавший далеко за пределы простой веселости даже столь серьезных и столь мрачных испанцев. Хозяин был, правда, не испанец, но истый толстобрюхий фламандец, что не мешало ему, впрочем, поворачивать умные глаза во все стороны и не щадить круглого живота и коротких ножек всякий раз, когда приходилось удовлетворять желание кого-либо из своих гостей. Вино было хорошее, по крайней мере по вкусу испанца, кушанья вдоволь приправлены перцем. При этом хозяин не допускал к себе посетителей других национальностей, выказывал большую преданность католичеству и так назидательно говорил об испанской королевской власти и ее неограниченном могуществе, что суровые воины короля Филиппа чувствовали здесь себя совершенно как дома и были готовы поклясться, что ни один настоящий испанец не мог бы так отлично принимать и угощать их.
Это было большое здание, заключавшее в себе несколько дворов и гораздо больше комнат, чем это казалось снаружи. Естественно, что в таком доме, который примыкал к нескольким улицам, были разные входы, двери и калитки, служившие, по объяснению хозяина, для доставки провизии, впуска прислуги и всех тех, с кем у него были деловые отношения; большая же дверь с передней стороны оставалась дань и ночь открытой для господ испанцев.
Как-то раз поздно вечером в одну из задних калиток неслышно вошли два человека, плотно укутанные в плащи, воротники которых скрывали их лица, и с надвинутыми на глаза шляпами. Первый из них открыл калитку имевшимся у него ключом, прошел, дал знак другому следовать за ним и затем снова тщательно затворил калитку. После этого он взял за руку своего спутника и провел его через длинный, темный коридор к другой двери, которая была тоже заперта. Отомкнув ее, они очутились в небольшой комнате. Тут было совсем темно, ибо окна были закрыты ставнями, словно бы для того, чтобы не пропускать ни малейшего света, к тому же еще и занавешены густыми темными драпировками. Но одному из этих посетителей обстановка, как видно, была знакома, ибо он скоро отыскал и зажег свечу, и тут оказалось, что в комнате не было недостатка в скромной домашней утвари. Вошедшие стояли друг против друга, и второй воскликнул:
– Что же вы, милостивый государь? Требовать от человека, чтобы он следовал за незнакомцем в такое место и в такую пору – значит, требовать слишком многого, и к этому побудили меня только слова, которые вы мне шепнули на ухо, когда я вышел из ворот ратуши. Поэтому я снова спрашиваю вас именем того же брата Иеронимо – кто вы и что вам нужно от меня?
Тот, к кому обращались эти слова, помедлил еще немного, потом сбросил с себя плащ и шляпу, повернул лицо к свету, и его спутник увидел перед собой стройную, красивую фигуру в простом испанском платье.
– Неужели ты не узнаешь меня, Алонзо де Геррера? – спросил он.
Тот долго всматривался в молодого человека, как в знакомое, но успевшее забыться лицо, и наконец, очевидно, вспомнив, воскликнул с непритворным изумлением:
– Как! Верить ли глазам? Это ты? Ты, Тирадо, друг моей юности, Тирадо?
– Да, это я, – коротко, но со значением ответил он. При этих словах Алонзо перестал сдерживаться, кинулся в раскрытые ему объятья, обхватил руками шею друга, целовал и прижимал его к себе.