Сигнал сбора
Гроза обрушилась на них, но они держались, отвечая залпом на залп с пятидесяти шагов.
И весь этот день, в адском пекле, они стояли насмерть: две шеренги солдат, таявшие, как лед, под палящим солнцем и огнем, пока от них не осталась жалкая кучка людей, которые никогда не покажут спину врагу. Сердце Эндрю готово было разорваться, и слезы гордости слепили его, когда он шел вдоль линии своих стрелков, подбадривая их и иногда останавливаясь, чтобы поднять упавший мушкет и сделать выстрел, в то время как Ганс следовал за ним безмолвной тенью.
И все же один раз оцепеневшему от горя Эндрю понадобились слова утешения со стороны Ганса. Придя на левый фланг, чтобы проверить, прикрывает ли их с той стороны Восьмидесятый Нью-Йоркский полк, он на пару минут задержался в расположении первой роты.
Его младший брат Джонни присоединился к полку всего лишь неделю назад. Он хотел отослать мальчика на безопасное место в тылу, но из гордости не позволил себе этого, не желая разговоров о «любимчиках». Будь она проклята, эта его дурацкая гордость! Джон — вернее, то, что от него осталось, — лежал в тени старого клена, будто погрузившись в сон.
Эндрю долго смотрел на хрупкое изувеченное тело, потом перевел взгляд на Ганса. Но старый сержант молчал, его суровое лицо словно говорило, что сейчас не время для скорби. Встав на колени, Эндрю поцеловал своего единственного брата, потом поднялся, не видя ничего вокруг, и вернулся в бой.
В конце концов их дивизия вынуждена была оставить свои позиции, а через несколько минут побежала и вся армия, ища укрытие в холмах за Геттисбергом.
Но его полк не побежал. Эндрю понимал, что кому-то надо задержать наступление южан, чтобы выиграть время, и знал свой долг — если придется, пожертвовать своими людьми.
Они отступали шагом, медленно-медленно, делали залп, отходили на десяток шагов и опять стреляли. Южане прорвались по флангам, но не могли двигаться дальше, пока держался этот последний заслон. Однако Тридцать пятый было не сломить.
Отойдя к окраине города, они перекрыли улицы, и время было выиграно. Две трети солдат погибло, такова была цена драгоценных пятнадцати минут, которые в итоге определили судьбу боя.
Подняв саблю, Эндрю начал было выкрикивать команду отступить на Могильный холм, и тут ослепляющая волна огня накрыла его. Он почувствовал, что его обволакивает бескрайняя темнота, в которой не слышно ни единого звука, решил, что умирает, и больше ничего не ощущал.
Эндрю так глубоко погрузился в воспоминания, что с трудом очнулся, когда какой-то бесконечно далекий голос позвал его по имени.
— Вы что-то сказали, сержант?
— Просто спросил, не тревожит ли вас рана, сэр? — сказал Ганс, обеспокоенно глядя на него.
— Нет, Ганс, ничуть, — ответил Эндрю и вдруг понял, что все это время он, сам того не замечая, потирал обрубок своей левой руки.
Ганс бросил на него такой взгляд, каким смотрит мать на свое больное дитя. Потом он буркнул что-то себе под нос и сплюнул табачную слюну. Они продолжали ехать в молчании, пока не достигли вершины низкого холма, где их взору открылись военный склад и якорная стоянка Сити-Пойнта.
— Вот наш корабль, сэр, — произнес Ганс, указывая на одинокое судно у пристани, к которой спускалась дорога. — Никогда не любил эти чертовы посудины, — проворчал он. — Когда я плыл сюда в сорок четвертом, то думал, что по пути концы отдам.
В этот момент в его речи явственно слышался немецкий акцент.
Эндрю это всегда казалось парадоксальным. Ганс дезертировал из прусской армии, устав от жизни, полной жестокости и насилия, а приехав в Штаты, первым делом завербовался в войска, сражавшиеся с индейцами.
— Тридцать пятый Мэнский! — донеслось из темноты. — Это Тридцать пятый Мэнский?
— Мы здесь, — отозвался Ганс, и крупный мужчина, пыхтя, поднялся к ним от пристани.
— Вы опоздали — мы уже пропустили этот чертов отлив!
Ганс пришел в ярость от того, каким тоном это было произнесено.
— А ты-то кто такой? — презрительно бросил он.
Едва различимый в сумерках человек посмотрел на сержанта и, не ответив, отвернулся.
— И где его только черти носят, этого Кина?
Эндрю сделал Гансу предостерегающий знак рукой.
— Я тот, кого вы ищете, — ровным голосом сказал он, подав лошадь вперед, так что она слегка задела тучного мужчину, и он был вынужден отступить на шаг назад. — С кем имею честь говорить? — медленно продолжил он спокойным тоном, который, как знал Ганс, был обманчивым, так как Эндрю обычно говорил так тихо, почти робко только перед приступом гнева.
— Тобиас Кромвель, капитан корабля «Оганкит». Проклятье, полковник, вы должны были прибыть прошлым утром. Остальной флот отплыл вчера днем. Все уже на борту и ждут только ваш полк, чтобы мы могли наконец убраться, из этого поганого места!
— Нас задержали, — ответил Эндрю, все еще сдерживая свой гнев. — Похоже, мятежники решили устроить нам прощальный бал, и моему бригадному генералу пришлось держать нас в резерве, пока вечеринка не кончилась.
— Черт бы вас всех побрал, — бросил Тобиас. — Давайте-ка загружайте своих людей на борт и сваливаем отсюда. Не нравится мне, что мой корабль отплывает последним. И помните, полковник: на моем судне вы и ваши люди подчиняетесь мне.
Не дожидаясь ответа, капитан развернулся и направился обратно к пристани, осыпая бранью всех, кто попадался ему на пути.
— Будь я проклят! — проворчал Ганс.
— Надеюсь, что не будешь, — отозвался Эндрю, спешиваясь, и приказал Гансу проследить за погрузкой людей на корабль.
«Будь я проклят…» Эта мысль запала ему в душу. Это было какое-то смутное предчувствие, не покидавшее его после Геттисберга.
Все три ужасных месяца в госпитале, после того как ему ампутировали руку, его мучили кошмары. Ему представлялось, будто судьба играет с ним, заставляя плыть против течения, когда уже нет сил поднять голову из воды. Ночи были наполнены криками умирающих людей, ему мерещились глаза мальчиков, которые повидали слишком много, и безмолвные лица мертвецов издалека наблюдали за ним. Но хуже всего был один сон, от которого он и теперь с криком просыпался на мокрых от пота простынях.
За три месяца он излечился — по крайней мере, внешне. Несмотря на предчувствие беды, он с замиранием сердца предвкушал возвращение в это безумие. Со своей раной и с Почетной медалью Конгресса, которую приколол к его подушке сам Линкольн, он мог выйти в отставку и вернуться в Мэн героем. Вместо этого он устремился обратно на фронт, спеша на войну, как на встречу с любовницей.
Он любил в войне ее ярость и краски, ту страсть, которой она наполняла его вены, в то же время пытаясь убить его. Когда Эндрю слышал далекий гром пушек или трескучие выстрелы мушкетов, сердце полковника начинало бешено биться, и его опять переполняла безумная, всепоглощающая радость. Это как-то помогало ему, поддерживало в нем желание жить и заставляло его забывать самого себя, свою прошлую жизнь и женщину, которая ранила его душу.
Разве мог он вернуться в тихий Боуден-колледж после того, как причастился крови?
Итак, он опять стал командовать Тридцать пятым. В этом полку осталось не так много солдат, но это были люди, в которых Эндрю взрастил какую-то извращенную гордость за тот ужас, который они пережили вместе с ним. Это был полк, с которым он прошел мясорубку в глухих лесах Уайлдернесса и который в конце концов привел в горящие траншеи у Питерсберга. И все это время голос в его кошмарах говорил ему, что все они прокляты. Битва будет идти до тех пор, пока все они не умрут. Умрут по его приказу, и он останется один, сжимая в руке окровавленный клинок.
И, прости ему Господь, он любил все это. Потому что здесь он, худой очкарик, хрупкое человеческое существо с изувеченным телом, чувствовал себя по-настоящему живым.
В дождливых сумерках перед ним проходили на корабль его солдаты, мальчики восемнадцати и двадцати лет, которых повезут на поле новой битвы, где-то на побережье Северной Каролины. Битвы, у которой еще нет имени, где ему придется бросать таких же мальчиков, как Джон, в горнило боя. Мальчиков, которых он любил. Их загорелые, улыбающиеся лица изменялись навсегда, в то же время оставаясь прежними, они смотрели на него и только на него, потому что он был их кумиром, героем Геттисберга.