Россия молодая. Книга вторая
— А нет, мертвым! — с досадой сказал кормщик. — Ты, что ли, Егор, тут за старшего? Чего нас держат? Мало мы горя нахлебались? К дому пришли, так и тут не слава богу?
Егорша, робея, шагнул вперед, поднялся по сходням, еще не веря себе, спросил:
— Кислов? И впрямь… ну и ну!
— Ки-и-ислов! — передразнил кормщик. — Эко диво отыскал! Что Кислов, когда и сам Иван Савватеевич здесь! Что Кислова два года, когда Рябов со товарищи не два, а почитай, четыре отзвонили…
И, нагнувшись к люку, Кислов зычно крикнул:
— Иван Савватеевич, жить выходи!
Егор охнул, сунулся было к люку, но там заскрипели ступени, и тотчас же из каюты появился Рябов — совершенно такой же, каким был четыре года назад. Позевывая и потягиваясь могучими плечами, он зорко огляделся и произнес врастяжечку, неторопливо, знакомым с детства голосом:
— Ишь ты! Выходит, и верно — дома!
Выбравшись на палубу, он сказал Егорше, будто вчера только виделись:
— Вон каков? В мундире! Ну, здравствуй, Егорище…
Тот смотрел, застыв на месте: истинно с того света вернулся человек, а по виду ничего особенного и не было, кормщик как кормщик, разве вот чуть поседела голова, да тверже сделался взгляд…
— Семейство-то мое как?
— Семейство? — переспросил Егорша глупым голосом.
— Семейство. По-здорову ли Таисья Антиповна да сын мой?
— По-здорову, по-здорову! — словно очнувшись, быстро и счастливо заговорил Егорша. — И сиротка твой здоров, и Таисья Антиповна — вдова неутешная…
Зеленые глаза кормщика весело блеснули:
— Голова садовая! Какая же она вдова при живом-то муже? И Ванятка, небось, не сирота, коль я пред тобою жив…
И не торопясь, не оглядываясь на Егоршу, спустился на берег. За ним пошли Кислов, хроменький Митенька Борисов, отрастивший бороденку, другие промышленники и мореходы. На берегу Рябов встал на колени и истово приложился губами к черной сырой земле. Уже взошло солнце и теплым светом заливало зеленый росистый луг возле шанцев, караульную вышку, ели, таможенных солдат, заштилевшее море и опустившихся на колени корабельщиков. Замерев, почти не дыша, стояли таможенные солдаты с драгунами, смотрели, как здороваются с родной двинской землею морского дела старатели, как быстрые стыдливые слезы текут по их потемневшим обветренным лицам, как вынесли недужного, всего опухшего от цынги, и как он со стоном припал всем лицом к мокрой яркой траве…
Первым поднялся Рябов, хлопнул Егоршу по плечу, сказал:
— Длинен вырос!
— Дядечка! — произнес Егорша, не помня себя от радости. — А мы уж и не чаяли…
— Ничего, живой!.. — усмехнулся Рябов. — Многих схоронил, а все живой. Не берет меня море. Веди, брат, кашей угощай да говори, чего у вас слыхать. Меня-то в поминанье записали?
— Записали!
— Слышь, Митрий! — позвал Рябов. — Меня в поминанье записали, оттого, небось, и жив. Боговы шуточки…
Митенька подошел ближе, насупился:
— Все-то вы суесловите, дядечка! Разве бог шутит? Грех и думать так. Вот он нас к земле родимой привел!..
— Ты отмолишь, молельщик!
Егорша побежал хлопотать — варить мореходам кашу, таможенные солдаты разжились водочкой, Тимофей Кислов им рассказывал:
— Прихожу в губу — на Грумант, а они там. Что ты скажешь? Бородищи вот отрастили, избу добрую выстроили, медвежатины запасено, рыбы, оленины… На всем побережье сами хозяйствуют — словно вотчина боярская. И Иван Савватеич, конечно, старшой. Да, так, значит, живут ничего. Ну кресты, конечное дело, крестов много — могилки: беда там у них случилась, то враз и не рассказать. А нашу лодью льды заковали, не выйти никак, не пробиться из губы…
Митенька в это же время негромко говорил Рябову:
— Местность не вспоминаете, дядечка? Вон и караулка еще стоит, почернела вся. Вы тогда с Таисьей Антиповной в караулочке заместо избы проживали, а я к вам сюда бывало хаживал, еству носил, песни мы тут пели, — вона на песке. Не вспоминаете?
Рябов дернул Митрия за жидкую бороденку, усмехнулся:
— Тоже! И мы нынче с бородою! Богат, что ли, стал? Давеча у норвегов говорили: на Руси, дескать, за бороды деньги берут…
Егорша кивнул:
— Берут, дядечка! То — правда.
— А будто война у нас — тоже правда?
Пустовойтов рассказал, что воюет нынче Русь со шведом, была превеликая баталия под Нарвою, та баталия кончилась весьма печально: шведы одержали викторию.
— Баталия, виктория! — с досадой сказал Рябов. — Набрались слов и шумят без толку. Ты понятно говори: кто верх-то одержал?
— Шведы.
— Что ж так?
— Сила их была, дядечка. Ну, и офицеры, конечно, иноземцы им передались.
— А где та Нарва?
— Не близко, дядечка.
— На том и замирились?
— Какое замирились? — обиделся Егорша. — Быть войне великой. А покуда дела таковы: шведы эскадру собрали, слышно — идут морем Архангельск промышлять, верфи будут жечь, мастеров корабельных смертью казнить, корабли либо с собой угонят, либо потопят.
Рябов слушал внимательно, даже кашу есть перестал.
— Иноземцев-то офицеров у вас много? — вдруг спросил он.
— Нынче немного! — ответил Егорша.
Кормщик снова принялся за кашу. Егорша рассказал, что в Архангельске нынче не лаптем щи хлебают, построили крепость на Двине, шведа берегутся денно и нощно, нелегко ему, вору, будет разорить город и угнать флот.
— А кораблей-то добрых понастроили?
— Добрых, дядечка Иван Савватеевич, добрых, и немало. Флот. И стопушечные корабли есть нынче у нас, и фрегаты, и яхты…
— Стопушечные?
— Стопушечные, дядечка.
— В океан-то флотом своим хаживали?
— Сбирались нынешним летом, да не поспели.
Помолчали.
— Кто же тут начальником над вами, над войском? Иноземец?
— Зачем иноземец! Начальником над нами свой, русский человек — капитан-командор Иевлев.
— Сильвестр Петрович! — обрадовался Рябов. — Что ж, он мужик был неглуп, дело свое, небось, знает. С ним ничего, можно…
Егорша, захлебываясь, стал рассказывать о Сильвестре Петровиче. Рябов слушал задумчиво, кивал головой. Егорша не удержался, быстро похвастался, что ныне поедет непременно на Москву, в новую навигацкую школу, Иевлев-де обещал, тогда будет он, Пустовойтов, офицером по флоту, как надобно…
Рябов перебил:
— А воеводою у вас кто сидит, господин офицер?
Егорша шепотом, чтобы другие не слышали, рассказывал: воеводою-де сидит князь Прозоровский Алексей Петрович, был в прежние времена на Азове, так его народишко посулил на копья вздеть, с той поры непрестанно лютует, всего боится, от страху своего всяко народ мучает и утесняет. При нем в думных дворянах Ларионов, все дела сам правит, все поборы сам берет, великую власть забрал над городом. В Архангельске только и надеялись, что после двух лет воеводства сменит государь окаянного князя, посадит на воеводство некоего иного, как то на Руси издавна ведется, а он, воевода, возьми и отошли на Москву воровскую челобитную, что думный Ларионов с дьяками писали, — будто посадские и гости, и все, кто тут жительствует, бьют челом земно великому государю, дабы оставил он еще славного воеводу князя Прозоровского сидеть на два года. Петр Алексеевич той воровской скаредной челобитной поверил и оставил князя на месте, а нынче некто — имечко его святое неведомо — еще челобитную отписал на Москву, где вся истинная правда рассказана. Да только ту челобитную люди князя Прозоровского перехватили, или о ней подробно проведали, и ныне воевода лютует, как никогда еще не лютовал. Розыск еще объявлен, а кто челобитную против него писал, тот сказан ныне бунтовщиком, и будто надлежит тех всех бунтовщиков вешать, как в прошлые времена стрельцов на Москве вешали. А зачинщика делу будто велено колесовать. Имают всякий народ, и людей в застенке Ларионов с дьяками пытают безжалостно, все дабы прознать, кто ту истинную челобитную писал…
Рябов вздохнул, покачал головой:
— Ох, весело, вижу, живете! Еще чего доброго?
— Еще — кто с моря заявился, тем всем чинят розыск: не есть ли они шведские воинские люди, пенюары, подсылы. Здесь лютует поручик Мехоношин, который командиром над драгунами, лютует над рыбаками, — хорошо, что нынче его нет, иначе сразу бы погнал за караул. Да ты сам, дядечка Иван Савватеевич, посуди: пришли вы, можно сказать, с того свету, по пути у норвегов были, кафтаны на вас на всех заморские, в устье не сразу вернулись, бегали куда-то. Для чего, куда давеча скрылись?