Сиддхартха
И друг посоветовал торговцу:
— А ты дай ему треть доходов от тех дел, которые он для тебя ведет, но пусть он платит и такую же часть убытка, если будет убыток. Он и станет усерднее.
Камасвами последовал совету, но Сиддхартхе это не прибавило заботы. Получался у него доход — он брал его равнодушно, получался убыток — он смеялся и говорил:
— Смотри-ка, а вышло-то плохо! Воистину могло показаться, что дела ему безразличны. Поехал он как-то в одну деревню, чтобы закупить там большой урожай риса. Но когда он приехал, оказалось, что рис уже продан другому торговцу. И хотя делать там было уже нечего, Сиддхартха еще много дней оставался в этой деревне, угощал крестьян, дарил их детям медные монетки, гулял вместе со всеми на свадьбе и вернулся из поездки чрезвычайно довольный. Камасвами стал было ему выговаривать за то, что он не вернулся сразу, а только зря время и деньги растрачивал, но Сиддхартха отвечал:
— Брось ворчать, дорогой друг! Руганью еще никогда ничего не достигали. Если есть убытки, я беру их на себя. Этой поездкой я очень доволен. Я познакомился со многими людьми, подружился с одним брахманом, дети играли у меня на коленях, крестьяне показывали мне свои поля — и никто не принимал меня за торговца.
— Все это очень мило, — сердито закричал Камасвами, — но на самом деле ты все-таки торговец, как я понимаю! Или ты только для своего удовольствия ездил?
— Конечно, — засмеялся Сиддхартха, — конечно, я ездил для своего удовольствия, для чего же еще? Я повидал людей и места, я наслаждался дружелюбием и доверием, я нашел дружбу. Смотри же, дорогой мой: если бы я был Камасвами, я бы тут же — как только увидел, что прозевал покупку — в гневе и спешке возвратился назад, и тогда время и деньги были бы действительно потеряны. А так я прожил хорошие дни, учился, радовался, не нанес ни себе, ни другим вреда гневом и поспешностью. И если я когда-нибудь снова приеду туда — быть может, чтобы купить следующий урожай или по какому-то другому делу, — то расположенные ко мне люди дружески и тепло меня примут, и я похвалю себя за то, что в свое время не выказал торопливости и озлобления. Так что брось ворчать, друг, и не порти себе настроение! Если настанет день, когда ты подумаешь: убытки приносит мне этот Сиддхартха, — скажи одно слово, и Сиддхартха уйдет своей дорогой. А до тех пор давай уж каждый из нас будет доволен другим.
Напрасны были и попытки купца убедить Сиддхартху, что тот ест его, Камасвами, хлеб. Сиддхартха ел свой собственный хлеб, больше того, оба они ели хлеб, принадлежавший другим, принадлежавший всем. Сиддхартху решительно не интересовали заботы Камасвами, а у Камасвами было много забот. Грозит неудача затеянному делу, пропадает партия товара, оказывается неплатежеспособным должник — никак не может Камасвами убедить своего помощника, что стоило бы озаботиться, а то и погневаться, стоило бы лоб поморщить, бессонницей помучиться. Когда Камасвами попрекнул его как-то, что, мол, всему, что он знает, он научился у него, тот ответил:
— Твои попытки переделать меня смешны! У тебя я научился определять, сколько стоит полная корзина рыбы и сколько процентов можно потребовать за ссуженные деньги. Вот твои науки. Думать я научился не у тебя, дорогой Камасвами, этому, пожалуй, тебе стоит у меня поучиться.
Он и в самом деле душу в торговлю не вкладывал. Дела были хорошим способом заработать деньги для Камалы, и он имел намного больше, чем ему было нужно. А в остальном внимание и любопытство Сиддхартхи было обращено только на людей, чьи труды, заботы, радости, страдания были ему раньше чужды, были от него далеки, как луна. И насколько легко удавалось ему со всеми говорить, со всеми уживаться, у всех учиться, настолько же глубоко он сознавал, что есть нечто, отделяющее его от них, и этим “нечто” было его прошлое. Он видел жизнь, которую вели люди, то ли детскую, то ли звериную, и он одновременно и любил, и презирал эту жизнь. Он видел, как они хлопочут, страдают и седеют из-за вещей, которые, на его взгляд, совсем не стоили такой цены: из-за денег, из-за маленьких наслаждений, из-за маленьких почестей; он видел, как они бранят и обижают друг друга, видел, как они плачут от боли, над которой саман усмехнется, и страдают от лишений, которых саман не заметит.
Он был открыт всему, что несли в его жизнь эти люди. Он приветствовал торговца, предлагавшего ему купить полотна, приветствовал должника, пришедшего просить отсрочки, приветствовал нищего, который целый час рассказывал ему историю своей бедности и который не был вполовину так беден, как беден любой саман. С богатым заморским купцом он держал себя так же, как со слугой, который его брил, или уличным торговцем, которому он позволял надуть его на мелкую монетку, когда покупал бананы. Заходил Камасвами пожаловаться на затруднения или упрекнуть за что-нибудь — он безмятежно и с любопытством слушал его, удивлялся ему, старался его понять, в чем-то соглашался — ровно настолько, насколько это казалось ему необходимым — и тут же отворачивался к какому-нибудь посетителю, который желал его видеть. К нему приходили многие. Приходили, чтобы торговать с ним, приходили, чтобы обмануть его, приходили расспрашивать, приходили искать сочувствия, приходили просить совета. И он давал совет, он сострадал, он дарил, он позволял немного обманывать себя, и вся эта игра, и та страсть, с которой люди играли в эту игру, занимали его мысли так же сильно, как некогда боги и брахман.
Временами где-то глубоко в груди он слышал голос, тихий, как умирающее дыхание; голос тихо напоминал о чем-то, тихо жаловался, был едва уловим. В такую минуты в его сознании всплывала мысль: “А ведь занимаешься-то ты чепухой; нынешние занятия твои — это только игра, и хоть ты и весел, и временами испытываешь радость, но настоящая жизнь проходит мимо и не задевает тебя. Как рыночный жонглер, ты играешь со своими мячиками: с делами, с людьми, которые тебя окружают, — следишь за ними, забавляешься ими, но твое сердце, источник твоего бытия, не здесь. Источник где-то есть, журчит, журчит невидимый родник, но словно где-то вдали и уже не имея ничего общего с твоей жизнью”.
Иногда такие мысли пугали его, и он желал, чтоб и ему было дано вкладывать страсть и сердце в детские повседневные заботы, в самом деле жить, в самом деле работать, — действительно наслаждаться и жить, вместо того чтобы вот так, как зритель, стоять в стороне.
Но все так же посещал он прекрасную Камалу, учился искусству любви, предавался наслаждению, в котором более чем где-либо давать и брать означало одно, болтал с ней, давал ей советы, получал советы от нее. Она понимала его лучше, чем когда-то понимал Говинда, они были больше похожи.
Однажды он сказал ей:
— Ты — как я, ты иная, чем большинство людей. Ты — Камала и не стараешься быть кем-то еще, в твоей душе покой и убежище, куда ты можешь в любой час войти и укрыться в себе, так же как могу это я. Немногие имеют это убежище, хотя могли бы иметь все.
— Не все люди умны, — сказала Камала.
— Нет, — сказал Сиддхартха, — дело не в этом. Камасвами так же умен, как я, и все-таки нет в его душе никакого убежища. А у других есть, хотя по рассудку это малые дети. Большинство людей, Камала, как сорванные листья, которые качаются и кружатся в воздухе, взлетают и падают на землю. Но другие, немногие, — как звезды, они идут назначенным путем, никакой ветер не достигает их, их закон, их путь — в них самих. Среди всех ученых и саманов, которых я знал немало, был один такой, Совершенный, никогда мне не забыть его. Это тот Готама, Возвышенный, проповедник того учения. Тысяча учеников слушает каждый день его учение, следует каждый час его наставлениям, но все они — опавшая листва, в них самих нет ни учения, ни закона. Камала с усмешкой наблюдала за ним.
— Ты снова говоришь о нем, — сказала она, — снова в тебе мысли самана.
Сиддхартха промолчал, и они погрузились в игру любви, одну из тридцати или сорока разных любовных игр, известных Камале. Ее тело было гибко, как тело ягуара, как лук охотника, много наслаждений, много тайн открывалось тому, кто учился у нее любви. Долго играла она с Сиддхартхой, привлекала его, подчиняла, отталкивала, обнимала, радовалась его умелости — и он был побежден и, измученный, лежал рядом с ней.