Фердидурка
А между тем какой-то колченогий интеллигент, наверное дежурный педагог, подошел к нам, выражая величайшую почтительность Пимке.
– Господин учитель, – начал Пимко, – вот маленький Юзя, которого я хотел бы включить в реестр учеников шестого класса, Юзя, поздоровайся с господином учителем. Япоговорю сейчас с Пюрковским, а пока передаю его вам, пусть он осваивается со школьной жизнью. – Мне хотелось запротестовать, но я шаркнул ногой, подул легкий ветерок, зашевелились ветки деревьев, а с ними вместе и пучок волос на голове Пимки. – Надеюсь, он будет вести себя хорошо, – проговорил старый педагог, гладя меня по голове.
– Ну, а как там молодежь? – понизив голос, спросил Пимко. – Вижу, гуляют по кругу – очень хорошо. Гуляют, толкуют между собой, а матери на них в щелочки посматривают – очень хорошо. Нет ничего краше, чем матушка паренька школьного возраста за забором. Никто не сумеет извлечь из него такую свеженькую, младенческую попочку лучше, нежели матушка, надлежащим образом помещенная за забором.
– И все же они пока недостаточно наивны, – кисло пожаловался педагог. – Не хотят быть молодыми картофелинками. Наслали мы на них матушек, но дело двигается плохо. Мы все еще не можем высечь из них младенческой свежести и наивности. Вы не поверите, коллега, как они упорны и упрямы. Не хотят, и все тут.
– Падает у вас педагогическое мастерство! – резко упрекнул его Пимко. – Что? Не хотят? Должны хотеть. Я вот покажу сейчас, как стимулировать наивность. Давайте пари, что через полчаса будет двойная порция наивности. План мой состоит в следующем: я начну наблюдать за учениками и дам им по возможности наиболее наивным образом понять, что считаю их наивными и невинными. Это, естественно, их взбесит, они пожелают продемонстрировать, что не наивны, вот тут-то они и впадут в истинную наивность и невинность, столь сладкую для нас, педагогов!
– Однако же, не полагаете ли вы, – спросил педагог, – что внушать ученикам наивность – педагогический прием несколько несовременный и анахроничный?
– Вот именно! – ответил Пимко. – Побольше бы таких анахроничных приемов! Анахроничные – самые лучшие! Нет ничего лучше истинно анахроничных педагогических приемов! Эта милая мелюзга, воспитываемая нами в идеально нереальной атмосфере, более всего тоскует по жизни, по действительности, и потому нет для нее ничего горше собственной невинности. Ха-ха-ха, я им вмиг внушу невинность, запру их в этом добродушном понятии, словно в коробочке, и вы посмотрите, какие же они станут невинные!
И он спрятался за ствол большого дуба, стоявшего неподалеку, а меня воспитатель взял за ручку, и не успел я объясниться и запротестовать, как он ввел меня в ряды учеников. А введя, отпустил мою руку и оставил в самой их гуще.
Школьники ходили. Одни обменивались тумаками или щелчками, другие, уткнув носы в книги, беспрерывно что-то зубрили, заткнув пальцами уши, третьи дразнили товарищей либо подставляли им ножки, и их взгляды, безумные и затуманенные, скользили по мне, не открывая во мне тридцатилетнего. Яобратился к первому же попавшемуся мне под руку – был уверен, что циничный фарс вот-вот кончится.
– Извините, коллега, – начал я. – Как вы видите, я не…
Но тот заорал:
– Глядите! Новус коллегус!
Меня обступили, кто-то возопил:
– Каковым, сударь, злокозненным капризам натуры обязаны мы тому, что персона ваша столь поздно в конуре сей объявилась?
А еще кто-то запищал, кретинически смеясь:
– Неужли амуры с некоей дамой воздвигли преграды на пути почтенного коллеги? Иль спесивый коллегус нерасторопен столь?
Слыша эту диковинную речь, я смолк, будто кто мне язык прищемил, а они не унимались, словно не могли остановиться, – и чем ужаснее были эти выражения, с тем большим сладострастием, с маниакальным упрямством обмазывали они ими себя и все вокруг. И говорили – благоверная, девица, дама, цирюльник, Фебус, любовный огнь, карапуз, профессорус, лекциус польскус, идеалус, в охотку. Движения их были неуклюжи, лица изрыты и прыщавы, а главной темой им служили или – малолеткам – половые органы, или – старшим – половые проблемы, что в сочетании с архаизацией и латинскими окончаниями составляло невыразимо омерзительный коктейль. Казалось, их плохо во что-то воткнули, куда-то небрежно вставили, неверно разместили в пространстве и во времени, они беспрестанно поглядывали на педагога или на матерей за забором, судорожно хватались за попочки, а сознание, что за ними постоянно подсматривают, мешало им даже поглощать завтрак.
Ошеломленный, я торчал среди всего этого, не в силах решиться на объяснения и видя, что конца фарсу не предвидится. Когда школяры заметили спрятавшегося за дубом незнакомого господина, который пристально и изучающе наблюдал за ними, возбуждение их достигло предела, пополз шепот, что в школу пришел инспектор, он за дубом и подглядывает. – Инспектор! – говорили одни, хватались за книги и демонстративно приближались к дубу. – Инспектор! – говорили другие, удаляясь от дуба, но и те, и другие не могли оторвать глаз от Пимки, который, укрывшись за деревом, что-то царапал карандашом на вырванном из записной книжки листочке. – Пишет что-то, – перешептывались тут и там. – Заносит свои наблюдения. – Затем Пимко так ловко подкинул им листок, что, казалось, это ветер вырвал бумажку из рук. На листочке было написано:
«На основании своих наблюдений, проведенных в школе „X" во время большой перемены, я констатирую, что молодежь мужского пола невинна! Таково мое глубочайшее убеждение. Доказательством тому – внешний вид учеников, их невинные разговоры, а также их невинные и премаленькие попочки.
Т. Пимко
29.IX. 193… Варшава».
Когда ученики ознакомились с содержанием записки, школьный муравейник заклокотал. – Мы невинны? Мы – сегодняшняя молодежь? Мы, которые уже ходим к женщинам? – Насмешки и смех набирали силу бурно, хотя и исподтишка, и со всех сторон понесло сарказмом. А, наивный дедушка! Какая наивность! Ха, ну и наивность! Вскоре, однако, я уразумел, что смех продолжается слишком долго… что, вместо того чтобы прекратиться, он крепчает и делается все самонадеяннее, а делаясь самонадеяннее, становится сверх меры искусственным в своем негодовании. Что же происходило? Отчего смех не утихал? И меня вдруг осенило, какую отраву впрыснул им чертоподобный и макиавеллиобразный Пимко. Ибо правда состояла в том, что эти щенята, запертые в школе и удаленные от жизни, – были невинны. Да, они были невинны, хотя и не были невинны! Они были невинны в своей страсти не быть невинными. Невинны в женских объятиях! Невинны в борьбе и драке. Невинны, когда декламировали стихи, и невинны, когда играли в бильярд. Невинны, когда ели и спали. Невинны, когда вели себя невинно. Угроза святой наивности неумолимо тяготела над ними и даже тогда, когда они проливали кровь, истязали, насиловали или ругались – все это они делали, чтобы не впасть в невинность!
Потому-то их смех, вместо того чтобы стихать, набирал и набирал силу, одни покуда еще остерегались грубой реакции, но другие сдержать себя не могли – и сперва потихоньку, потом все скоропалительнее принялись выплевывать самую грязь и словечки, которых не постыдился бы пьяный извозчик. И возбужденно, торопливо, исподтишка посыпали они жуткими ругательствами, прозвищами и прочей мерзостью, а некоторые рисовали все это мелом на заборе в виде геометрических фигур; и в осеннем прозрачном воздухе зароилось от слов, стократ худших, чем те, которыми они меня угостили ради встречи. Мне казалось, я сплю – ибо во сне случается, что мы попадаем в ситуации, глупее которых и придумать нельзя. Я пробовал их образумить.
– Зачем вы говорите ж…? – возбужденно спросил я одного. – Зачем вы говорите это?
– Заткнись, щенок! – ответил какой-то хам, награждая меня тумаком. – Это восхитительное слово! Скажи его сейчас же, – прошипел он и больно наступил мне на ногу. – Скажи его сейчас же! Это единственная наша защита от попочки! Разве не видишь, что инспектор за дубом и пристраивает нам попочку? Ты, дохлятины кусок, воображала, если сию же минуту не скажешь самых паскудных слов, я тебе штопор сделаю. Эй, Мыздраль, поди-ка сюда, пригляди, чтобы этот новенький вел себя прилично. А ты, Гопек, запусти-ка анекдотец поперченнее. Господа, поднатужимся, а то он нам тут такую популечку пристроит!