Последние Каролинги
Слуга помог ему стянуть через голову кожаную рубаху, отстегнуть деревянную ногу. Принес вареной репы в деревянном блюде и даже плеснул вина в серебряный стакан.
— Чародей! — изумился Гермольд. — Вот уж кто истинный колдун, так это ты!
Пока он таким образом перебранивался со своим слугой, Винифрид, изнемогавший от любопытства, по простоте деревенской поднялся наверх, куда Гермольд отправил девушку переодеваться. Однако тут же сбежал обратно, потирая шею.
— Вот это да! — захохотал Гермольд. — Знать, наша гостья воскресает, коль смогла отвесить этакий подзатыльник!
— Она там плачет, — сообщил смущенный Винифрид.
— И, сынок, оставь! Душа ее омоется в слезах и расцветет к жизни новой. Таково уж их, женщин, преимущество, а мы, мужи, воскресаем лишь в поте трудов и крови сражений. Однако ступай во двор. Там под навесом ты найдешь заступ и несколько досок для гроба. Да не пугай пса Гектора, он по дряхлости примет тебя за вора. И если ты еще не очень торопишься к матушке Альде, мы, пока светло, пойдем с тобой к реке и предадим земле беднягу мельника.
6Вечерело. Однорукий слуга подбросил в очаг хворосту, и пламя заплясало, освещая бревенчатые стены.
— Садись, Азарика, к огню, — пригласил девушку Гермольд. — Да прикрой ноги, если хочешь, вот этой медвежьей шкурой. Она теперь совсем облезла, а ведь этого медведя я брал один на один, когда был ловок и быстр, совсем как наш добрый парень Винифрид, который побежал к матери, чтобы получить очередную порцию ругани и все равно вернуться к нам утром.
Он наклонился, грея ладони над головешками.
— Бр-р! На улице пронзительный ветер, готовится дождь, горе бездомным… Да ты понимаешь ли, девочка, мою скудную латынь? А на каком отменном языке Цицерона и Августина говоришь ты! Я уж тридцать лет не слыхивал подобной речи, живу, слыша вокруг нечто среднее между хрюканьем и гоготаньем. А вы с отцом, значит, только и говорили, что на золотой латыни? Удивительно!
Знай, что давным-давно мы с твоим отцом учились в монастыре святого Эриберта. И стать бы нам попами, да не было у нас охоты махать кадилом. И наш учитель, добрейший Рабан Мавр, нас не принуждал. Хоть сам-то он ни одной молитовки не пропустил, но нас катехизисом не мучил, благоволил нашей любознательности. И доблаговолился до того, что у любимейшего ученика Одвина — твоего, значит, отца — нашли однажды халдейские книги, и бежал Одвин, чтобы спастись от костра. А вскоре и я раньше времени покинул врата учености, потому что был привержен игре на арфе. Но в отличие от псалмопевца я больше пел про соблазны мирские…
Был я в сражениях, но не язычников покорял и не нашествия отражал. Нанимался в походы то к одному королю, то к другому. Короче говоря, помогал таких же простаков, как и я сам, истреблять. Однако приумножил состояние, женился на пленнице, доставшейся мне по жребию. Вернулся в этот самый бревенчатый чертог, и все бы хорошо, если бы не черная оспа, которая неизвестно зачем одного меня пощадила.
Но я хочу рассказать тебе о твоем отце. Однажды, когда все мои, ныне покинувшие меня, были еще живы, он прискакал сюда ночью на загнанном коне. На руках его были страшные ожоги, которые случаются лишь от божьего суда или допроса о пристрастием. В седельных сумах было все его имущество — книги, — а к груди какой-то благодетель привязал теплый и кричащий сверток. Это была ты! Хозяйка моя купила козу, чтобы тебя вскармливать, и дело пошло. Когда зажили ожоги, Одвин устроил мельницу. Люди съезжались смотреть, как человек заставил на себя работать демонов воды.
И вскоре поссорились мы с твоим отцом. Вышел капитулярий Карла Лысого, по которому все бенефиции стали наследственными. Словно безумие напало на франков — каждый спешил побольше нахапать. Бедняги землепашцы, темные и убогие! Посулами, угрозами, а то и обманом, как давешний поп, кто только не старался их закабалить! Поддался и я на этот соблазн. Отец же твой мне прямо предрек: все, что нажито чужим горем и слезами, все обернется слезами и горем. Так оно впоследствии и вышло, а мы с той поры не перемолвились с ним и словом единым, ровно пятнадцать лет! Сегодня спел я над ним, грешным, «Requiem aeternam, dona eis, domine…», а кто споет это надо мной?
Жила ты себе в лесной избушке, отгороженная отцом от всего христианского света, и лучше бы тебе никогда не видать этот мир, где правят корысть и злоба. Что противопоставим ему мы, слабые, старые или просто деликатные? Только силу знания и притом знания такого, чтоб могло одолеть эту власть… Скажи, девочка… — Гермольд оглянулся и понизил голос. — Да ты меня не бойся. Говорил ли с тобой об этом отец? Обещал ли при помощи тайного знания власть над людьми?
— Он говорил… — Азарика поперхнулась слезой. — Потерпи еще чуть-чуть, и ты выйдешь отсюда царицей мира…
— Вот! — вскричал Гермольд, кусая ус. — Узнаю неистового Одвина! Но скажи, успел ли он посвятить тебя в чернокнижие, в тайны своих опытов?
Азарика грустно потупилась. Нет, он говорил ей: «Пусть я продал душу дьяволу, но ты-то у меня останешься ангельски чистой…» — М-да… — Гермольд повертел серебряный стаканчик, в котором не осталось ни капли. — Что же нам, однако, с тобой делать? Здесь тебя оставлять нельзя, аббат святого Вааста уж небось изобретает козни. Хорошо бы тебе в монастырь, но и туда без знакомства не сунешься… Была бы ты мальчиком, я бы тебя отправил к святому Эриберту, где мы учились с твоим отцом. О, это цитадель веры, врата учености! Старый Рабан Мавр, увы, давно погребен в земле чужой, но должны же блистать его ученики, наши однокашники, — Сервилий Луп или Фортунат!
Кстати, это мысль! Ты отправишься к святому Эриберту, а я напишу тебе рекомендательное письмо. Пусть вразумят, что делать, и рекомендуют какой-нибудь благочестивой настоятельнице. Пойми, я тебя не гоню, но какой же я защитник на своей деревяшке?
А ты иди в этой одежде. Конечно, она старомодна, теперь не носят холщовую тунику и белые штаны. Но в ней ты похожа на начинающего оруженосца из деревенских, видит бог! Я вот смотрю на тебя, и все мне мерещится, что я с сыном разговариваю, напутствую его…
Гермольд умолк и, чтобы скрыть набежавшую горечь, стал орудовать кочергой.
— Знаешь что? — новая мысль его осенила. — А что, если я пойду вместе с тобой? Доковыляем как-нибудь, тут не так уж и далеко: выйти к Лигеру и все время берегом идти. Днем будем хорониться от недобрых людей, а ночью передвигаться — бог хранит смелых. Уж старина Фортунат обрадуется, вот это будет встреча!.. Эй, бездельник однорукий! — закричал он слуге. — Неси-ка свечу, не видишь, на дворе ночь? Да закрой ставни, дождь так и хлещет… Что это ты подступаешь ко мне с арфой? Хочешь, чтобы я что-нибудь сыграл? Старый ты чудак, любитель музыки! О, если б она мне, как Орфею, придавала силы укрощать зверей и двигать скалы!
Он осведомился у Азарики, что сыграть.
— Наверное, что-нибудь про любовь? «Забытый в поле стебелек, — пропел он, подстраивая арфу. — Прибитый стужей стебелек! О ветер, вой, о ветер, пой в тиши ночной…» Нет, это не песня. — Гермольд положил ладонь на струны. — И без того тоска пилою режет. Споем что-нибудь повеселее. А ты, однорукий, голубчик, сходи во двор, узнай, чего там наш Гектор так разлаялся. Итак, девочка, вот какую певал я в дни молодости песню:
Меня не сразили ни копья, ни стрелы,
Ни пламя кровавых осад.
Но ранил смертельно твой нежный и смелый,
Твой ясный, как солнышко, взгляд.
Я был гордецом, по сраженьям кочуя,
Ко всем побежденным был лют.
Теперь же, как раб, о пощаде прошу я,
Улыбки единой молю!
— Сеньор Гермольд… — начала Азарика. — Позвольте мне спросить…
— Спрашивай, конечно, и не надо никакого позволения.
— Сеньор Гермольд, кто такой бастард?
— Бастард? — переспросил старик рассеянно, прислушиваясь к шуму во дворе, где Гектор уже не лаял, а визжал отчаянно.