Доктор Фишер из Женевы, или Ужин с бомбой
Когда мы выходили, он ждал нас у дверей, и мы не могли от него скрыться, от его темного костюма, темного галстука, темных волос, худого тела, тонких губ и искусственной улыбки.
— Счастливого рождества, — пожелал он нам, подмигнул и сунул мне в руки конверт, как налоговую повестку. На ощупь я почувствовал, что там карточка. — Не доверяю почте на рождество, — сказал он. И замахал рукой. — Вот и миссис Монтгомери. Я был уверен, что она будет здесь. Она такая сторонница объединения церквей.
Голубые волосы миссис Монтгомери были покрыты голубым шарфом, и я заметил новый изумруд во впадине ее тощей шеи.
— Ха-ха, как полагается, мсье Бельмон со своими карточками. И юная чета. Желаю всем вам счастливого рождества. Почему-то не видела в церкви генерала. Надеюсь, он не заболел. Ага! Вот и он.
И действительно, в пролете двери появился Дивизионный, словно оживший портрет крестоносца: с прямой, как палка, спиной и одной ногой, не гнувшейся от ревматизма, с носом конкистадора и свирепыми усами, — трудно было поверить, что он ни разу в жизни не слышал выстрела неприятеля. Он тоже был в одиночестве.
— А мистер Дин?! — воскликнула миссис Монтгомери. — Он-то наверняка должен быть здесь. Он ведь всегда приходит, если не уезжает куда-нибудь за границу на съемки.
Я видел, что мы совершили очень большую ошибку. Полуночная месса в Сен-Морисе была таким же светским мероприятием, как званый коктейль. Мы бы так и не унесли ноги, если бы в эту минуту в дверях церкви не появился красивый, опухший от пьянства Ричард Дин. Мы сбежали, едва успев разглядеть, что он ведет на буксире хорошенькую девчонку.
— Господи! — сказала Анна-Луиза. — Все жабы в сборе.
— Мы же не знали, что они будут здесь.
— Я не очень верю во всю эту историю с рождеством, но хочу поверить, а вот жабы… Зачем они-то приходят?
— Наверно, обычай, как у нас елка. В прошлом году я пришел сюда один. Непонятно почему. Вероятно, и они тоже все были здесь, но в те дни я никого из них не звал… в те дни… кажется, с тех пор прошли годы. Я даже не знал, что ты существуешь.
В ту ночь, лежа в постели, в счастливый короткий промежуток между любовью и сном, мы могли весело посмеяться над жабами, словно это был комический хор в нашей собственной пьесе, которая только одна имела для нас значение.
— Как ты думаешь, у жаб есть душа? — спросил я Анну-Луизу.
— Разве не у всех есть душа — конечно, если вообще верить в души?
— Это официальная точка зрения, но я смотрю на дело иначе. Я думаю, что души развиваются из зародыша, как мы сами. Мы в зародыше — еще не человеческие существа, в нас есть еще что-то от рыбы, и зародыш души — еще не душа. Сомневаюсь, чтобы у маленьких детей души было больше, чем у собак, может быть, поэтому католическая церковь изобрела чистилище.
— А у тебя есть душа?
— По-моему, вроде есть — замызганная, но все же есть. Однако, если души существуют, у тебя она есть наверняка.
— Почему?
— Ты страдала. За мать. Маленькие дети и собаки не страдают. Разве что за себя.
— А у миссис Монтгомери?
— Души не красят волосы синькой. Можешь себе представить, чтобы она сама когда-нибудь задавалась вопросом, есть ли у нее душа?
— А у мсье Бельмона?
— Ему было некогда ее вырастить. Страны меняют свои налоговые установления каждый бюджетный год, закрывая возможности их обойти, и ему приходится все время выдумывать новые лазейки. Душе нужна личная жизнь. А у Бельмона на личную жизнь нет времени.
— А у Дивизионного?
— Тут я не совсем уверен. Может статься, что у неге все-таки есть душа. Какой-то он не очень счастливый.
— А это всегда признак?
— По-моему, да.
— А у мистера Кипса?
— Нет у меня уверенности и на его счет. Чувствуется в мистере Кипсе неудовлетворенность. Может, он что-то потерял и теперь ищет. Может, он ищет свою душу, а не доллар.
— А Ричард Дин?
— У него ее нет. Определенно нет. Никакой души. Мне говорили, что у него есть копии всех его старых фильмов и он каждый вечер их для себя прокручивает. У него нет времени даже на то, чтобы прочесть сценарий очередного фильма. Его удовлетворяет собственная персона. Если у тебя есть душа, ты не можешь быть удовлетворен собой.
Потом мы долго молчали. Нам давно полагалось бы заснуть, но мы оба знали, что другой не спит, думая об одном и том же. Моя глупая шутка обернулась чем-то серьезным. Мысль эту выразила вслух Анна-Луиза:
— А у моего отца?
— Ну, у него-то душа есть, — сказал я, — но мне кажется, что душа у него окаянная.
13
В жизни большинства людей, вероятно, бывает день, когда самая обыденная подробность отпечатывается в памяти навсегда. Таким стал для меня последний день года — суббота. Накануне вечером мы решили с утра, если погода позволит Анне-Луизе покататься на лыжах, съездить в Ле-Пако. В пятницу началась небольшая оттепель, но к ночи подморозило. Мы поедем пораньше, пока на склонах немного народу, и пообедаем там в отеле. Я проснулся в половине восьмого и позвонил в справочную метеослужбы. Все хорошо, хотя рекомендуется соблюдать осторожность. Я поджарил хлеб, сварил два яйца и подал Анне-Луизе завтрак в постель.
— Почему два яйца? — спросила она.
— Потому что ты помрешь с голоду до обеда, если собираешься приехать к открытию фуникулера.
Она надела новый свитер, который я подарил ей на рождество, — из толстой белой шерсти с широкой красной полосой на груди; она выглядела в нем замечательно. Мы двинулись в путь в половине девятого. Дорога была неплохая, но, как и предупреждала метеослужба, местами был гололед, поэтому в Шатель-Сен-Дени мне пришлось надеть на колеса цепи, и фуникулер открылся до того, как мы приехали. В Сен-Дени мы немножко поспорили. Она хотела сделать большой круг от Корбетты и спуститься по «черной лыжне» от Ле-Прале, но я беспокоился и уговорил ее спуститься по более легкой «красной лыжне» в Ла-Сьерн.
В душе я был рад, что у подъемника в Ле-Пако уже дожидалось много народу. Мне казалось, что так безопаснее. Я не любил, когда Анна-Луиза спускалась на лыжах по пустому склону. Это было слишком похоже на купанье на пустом пляже. Почему-то всегда боишься, что для безлюдья должна быть веская причина: незаметное загрязнение воды или предательское течение.
— Ох, — сказала она, — какая жалость, что я не первая. Я так люблю пустую piste [здесь: лыжня (франц.)].
— Безопаснее, когда рядом кто-то есть, — сказал я. — Вспомни, какая была дорога. Веди себя осторожно.
— Я всегда осторожна.
Я подождал, пока она начнет подниматься, и помахал ей вдогонку. Я следил за ней, пока она не скрылась из виду среди деревьев; мне легко было выделить ее среди других благодаря красной полосе на свитере. Потом я пошел в отель «Корбетта» с книжкой, которую захватив с собой. Это была антология стихов и прозы под названием «Рюкзак», изданная маленьким форматом Гербертом Ридом [Герберт Рид (1893-1968) — английский поэт, критик, издатель] в 1939 году, после того как началась война: она легко умещалась в солдатском вещмешке. Я никогда не был солдатом, но полюбил эту книжечку во время «странной войны» Она скрашивала мне долгие часы дежурства на лондонском пожарном посту в ожидании бомбежки, которая, казалось, так никогда и не начнется, пока другие, не снимая противогазов, убивали время игрой в метание стрел. Сейчас я выбрал эту книжку, но кое-какие отрывки, прочитанные мною в тот день, остались в памяти, как та ночь в 1940 году, когда я потерял руку. Я отчетливо помню, чти я читал, когда завыла сирена: по иронии судьбы это было стихотворение Китса «Ода греческой вазе»:
Напев звучащий услаждает ухо,Но сладостней неслышимая трель.Неслышимая сирена, безусловно, была бы сладостней. Я хотел дочитать оду до конца, но успел только прочесть: