Маленький Архимед
Подойдя ближе, я снял шляпу. Старик взглянул на меня рассеянно и, видимо, вспомнил, кто я такой, когда я уже прошел мимо.
— Постойте, — сказал он мне вслед. — Постойте.
И заторопился в мою сторону.
Собака, захваченная врасплох в самую неподходящую минуту, — она как раз отвечала на оскорбление, обнаруженное на корнях кипариса, — позволила рывком оттащить себя и последовала за хозяином. Она была слишком удивлена и подчинилась без сопротивления.
— Постойте!
Я остановился.
— Милостивый государь, — сказал старый джентльмен, ухватив меня за лацкан и самым неприятным образом дыша мне в лицо. — Позвольте мне принести свои извинения. — Он оглянулся, в страхе, что даже здесь его могут подслушать. — Я хочу принести свои извинения, — повторил он, — по поводу злосчастной истории с насосом. Уверяю вас, что если бы это зависело от меня, я бы все привел в порядок по первому требованию. Я с самого начала знал, что если дойдет до суда, то у нас нет ни малейшего шанса. Кроме того, я считаю, что к постояльцам надо относиться самым благородным образом. Но моя жена… — Тут он понизил голос. — Беда, в том, что все это доставляет ей удовольствие, даже когда она знает, что неправа и наверняка проиграет дело. Кроме того, осмелюсь сказать, она надеялась, что вам надоест просить и вы произведете ремонт за свой счет. Я с самого начала говорил, что надо уступить, но она и слушать не хотела. Ей это нравится, понимаете. Но теперь и она видит, что придется привести все в порядок. Дня через два-три вы получите воду. Но я подумал… Мне все-таки хотелось сказать вам, как…
Но тут собака, которая, по-видимому, пришла в себя от неожиданности, вдруг зарычала и пустилась бежать по дороге. Старый джентльмен пытался ее удержать, натягивая поводок, и все же позволил себя утащить.
— …Как мне жаль, — успел он пробормотать, пятясь, — что это маленькое недоразумение… — Но ничто не помогало. — Прощайте. — Он любезно улыбнулся и слегка взмахнул рукой, словно только что вспомнил о срочном свидании, а времени для объяснений уже нет. — Прощайте. — Он учтиво приподнял шляпу и покорно отдался во власть собаки.
Неделю спустя вода действительно была, а на следующий день после первого купания явилась с визитом и синьора Бонди вся в темно-сером шелку, увешанная жемчугами.
— Значит, отныне — мир? — спросила она, с очаровательной задушевностью тряся мою руку.
Мы уверили ее, что, насколько это зависит от нас, так оно и будет.
— Но почему же все-таки вы писали ваши ужасно грубые письма? — сказала она, глядя на меня с таким укором, от которого дрогнуло бы сердце самого закоренелого злодея. — А потом еще этот исполнительный лист. Как вы могли? Предъявить даме…
Я промямлил что-то о насосе и о желании пользоваться ванной.
— Но неужели вы рассчитывали, что я стану слушать, когда со мной разговаривают в таком тоне? Почему было не вести себя по-другому: вежливо, благородно? — Она улыбнулась мне в опустила трепещущие ресницы.
Я счел за лучшее переменить тему разговора.
Через несколько недель пришло письмо, по всем правилам зарегистрированное и доставленное с нарочным: синьора спрашивала, собираемся ли мы продлить контракт, и уведомляла нас, что если это так, то оплата будет повышена на 25% в связи с проведенным ремонтом и благоустройством помещения. После долгого торга мы были счастливы, когда аренду удалось возобновить на год с повышением платы всего на 15%.
Мы терпели такое беспардонное вымогательство главным образом из-за красоты окружающей природы. Однако были и другие причины, заставившие нас полюбить этот дом. И самой главной был младший член крестьянской семьи, в лице которого мы обрели замечательного товарища для своего сынишки. Маленький Гвидо — так его звали — был лет на 6-7 моложе самого юного из своих братьев и сестер. Два старших брата уже работали с отцом в поле, мать умерла года за два до нашего приезда, и со времени ее смерти дом вела старшая сестра, а младшая только что оставила школу в тоже помогала по хозяйству, присматривая между делом за Гвидо, который к этому времени уже почти не нуждался в присмотре: ему было лет шесть-семь, в, как все дети бедняков, предоставленные самим себе, это был не по годам смышленый, самостоятельный и отвечающий за свои поступки ребенок.
Он был на два с половиной года старше нашего маленького Робина, но хотя в этом возрасте тридцать месяцев вмещают опыт целой половины жизни, Гвидо никогда не использовал своего превосходства — ни умственного, ни физического. Я не встречал ребенка более терпеливого, дружелюбного, совершенно не склонного к тирании. Он никогда не смеялся над Робином за неуклюжие попытки подражать его удивительным подвигам, он не дразнил и не запугивал, а, наоборот, выручал малыша в трудные минуты и объяснял ему то, чего тот не мог попять. На все это Робин отвечал ему любовью в преклонением. Гвидо был для него идеалом доброго Большого Мальчика, в он подражал ему во всем, в чем только мог. Его героические, во безуспешные попытка повторить чудеса силы и ловкости, которые так легко давались Гвидо, выглядели очень комично. Так же забавны были и его старания перенять все привычки и манеры Гвидо. А смешней всего Робин выглядел — вероятно, из-за чрезмерного усердия и полного несоответствия своего характера характеру Гвидо, — когда он изображал задумчивость. Гвидо был тихий мальчик, который часто задумывался в уходил в себя. На него можно было наткнуться где-нибудь в уголке, когда он сидел один и о чем-то сосредоточенно думал, опершись локтем о колено в подперев рукой подбородок. Случалось и так, что в самый разгар веселья он вдруг прерывал игру, хмурился и, заложив руки за спину, стоял неподвижно, глядя себе под ноги. Когда это случалось, Робина всегда охватывало беспокойство и какой-то благоговейный страх. Он молча, с недоумением смотрел на товарища. — Гвидо, — говорил он тихо. — Гвидо. Но Гвидо обычно молчал, погруженный в свои мысли, и тогда Робин, не смея настаивать, тихонько становился рядом и старался принять ту же позу: то по-наполеоновски сжимал за спиной руки, то усаживался, как Лоренцо Великолепный Микельанджело, в тоже делал вид, что погружен в размышления. Чтобы проверить, верно ли у него получается, он то в дело вскидывал свои ярко-синие глаза на старшего мальчика. Но не проходило и минуты, как терпение Робина иссякало: задумчивость не была его стихией. — Гвидо, — повторял он снова и уже громче: — Гвидо! Затем брал мальчика за руку и старался сдвинуть с места. Порой Гвидо пробуждался от дум и возобновлял прерванную игру. Но иногда он не обращал на Робина никакого внимания. Опечаленный и растерянный, Робин вынужден был уйти и играть один. А Гвидо оставался стоять или сидеть неподвижно, и глаза его, исполненные мысли и какого-то глубокого покоя, были прекрасны. Это были большие, широко расставленные глаза, и — что удивительно для черноволосого итальянского мальчика — серо-голубые, светлые и лучистые. И вовсе не всегда серьезные и спокойные, как в минуты задумчивости. Во время игры, когда он громко болтал и смеялся, глаза его загорались и по этим ясным, светлым озерам мысли словно пробегала искристая солнечная рябь. У него был великолепный, высокий лоб, выпуклый, как розовый лепесток. Нос был прямой, подбородок маленький и острый, концы губ грустно опущены.
У меня сохранилась фотография детей, сидящих рядом на перилах террасы. Гвидо повернулся лицом к камере, но смотрит немного в сторону и вниз, руки его скрещены на коленях, и вся поза выражает печальную задумчивость. Он здесь в том самом состоянии отрешенности, внезапной и глубокой, которая настигала его даже в разгар игры… Рядом с ним — маленький Робин: он сидит, полуотвернувшись от камеры, но по ямочке на щеке видно, что он смеется, одна ручонка поднята вверх, другой он цепляется за рукав Гвидо и, видно, тянет его играть. Мигнувший зрачок фотоаппарата запечатлел его болтающиеся ножки в ту самую секунду, когда он нетерпеливо поджал их, — вот-вот спрыгнет с парапета и побежит в сад, играть в прятки. На маленьком этом фото запечатлены главные черты обоих ребятишек.