Ученик убийцы
Робин Хобб
Ученик убийцы
В стране под названием Шесть Герцогств живет мальчик. Он — внебрачный сын наследного принца, хотя у него нет даже имени. Мальчика замышляют убить во избежание будущей неразберихи с престолонаследием, но за него вступается царствующий монарх, его дед, и он получает комнату в королевском дворце, место за общим столом и имя — Фитц.
Однажды в его комнате появляется таинственный старик, Чейд. Он начинает обучать мальчика искусству управлять людьми и убивать их. Шесть Герцогств страдают от набегов пиратов-островитян, и Фитц с Чейдом ищут пути для защиты своей страны. Ибо люди, попавшие в плен к пиратам, возвращаются скованными — теряют интерес ко всему на свете и всякую человечность.
Мальчик становится одновременно разведчиком и исполнителем деликатных поручений, всезнающим и играющим роль простого подростка…
ПРЕДИСТОРИЯ
История Шести Герцогств — это прежде всего история правящей семьи Видящих. Повествование о немследовало бы начать с времен стародавних, задолго до основания Первого Герцогства. Деяния тех островитян давно стерлись из памяти, а иначе мы могли бы узнать, как они совершали набеги с моря и разбойничали на побережьях, где климат был более мягким, чем на заледенелых скалах Внешних островов. Но имен этих пиратов история не сохранила.
Что же до первого настоящего короля, то о нем известно немного — только как его звали и несколько странных легенд. Тэйкер Завоеватель — таким было его имя, очень простое. Возможно, именно тогда возникла традиция, согласно которой сыновья и дочери его рода получали вместе с именами судьбы и характеры. Считалось, что эти имена присваивались новорожденным при помощи магии и после этого королевские отпрыски не в силах были изменить уготованную им стезю. От роду детям избранникам было предначертано не бояться ни огня, ни воды, ни студеного ветра. Так говорят. Красивая сказка.
Возможно, и правда был когда-то подобный ритуал. Какое давалось имя, такой становилась и вся жизнь. Так бывало часто, но не всегда.
Мое перо дрожит, потом выпадает из рук, оставляя извилистый след на бумаге Федврена. Испорчен еще один драгоценный лист в тщетной, как я уверен, попытке. Не знаю, смогу ли записать эту историю, или каждая страница будет пропитана жгучей горечью, которая, как я думал, давно умерла. Я полагал, что излечился от своей ненависти, но как только прикасаюсь пером к бумаге, боль и обида мальчика сочатся на бумагу вместе с чернилами, пока мне не начинает казаться, что каждая аккуратная черная буква царапает по старой, незажившей ране.
Оба, и Федврен и Пейшенс Терпеливая, весьма воодушевились идеей написания истории Шести Герцогств. Было решено, что попробовать стоит, попытка не пытка, хватило бы только у меня сил. Работа меня отвлечет, займет время, и я забуду о своей боли. Но каждое историческое событие, которого я касался, только пробуждало к жизни темные пятна моего одиночества и потерь. Боюсь, мне придется отложить в сторону эту работу или позволить ей воссоздать все то, что в свое время сформировало меня. Итак, я начинаю снова и снова, но каждый раз обнаруживаю, что пишу скорее о собственных истоках, чем об истоках этой земли. Не знаю даже, кому пытаюсь объяснить себя. Моя жизнь была паутиной тайн, тайн, которые даже сейчас небезопасно предавать гласности. Стоит ли излагать их на бумаге только для того, чтобы превратить в пламя и пепел? Возможно.
Я помню себя с шести лет. До этого не было ничего — только пропасть, которой я не могу преодолеть, как бы сильно ни напрягал память. Ранее того дня в Мунсее нет ничего. Но затем воспоминания внезапно становятся ясными и подробными настолько, что поражают меня. Иногда они слишком подробны, и я даже начинаю задумываться, мне ли они принадлежат. Вызываю ли я их из собственной памяти или из рассказов кухонной прислуги и стад конюшенных мальчиков, объяснявших друг другу мое появление? Возможно, я слышал эту историю так часто и из стольких источников, что теперь вызываю ее в памяти как собственные воспоминания? Может быть, эти подробности — результат открытого восприятия шестилетнего мальчугана? Или это яркое покрывало Скилла и более поздних снадобий, которые человек принимает, чтобы контролировать свою привычку к нему, — снадобий, которые сами по себе создают боль и влечение? Последнее наиболее вероятно. Остается надеяться, что дело все-таки не в этом.
Воспоминание почти физическое: холодные сумерки уходящего дня, безжалостный дождь, под которым я промок насквозь, ледяной булыжник причудливых городских улиц и даже мозолистая грубость огромной руки, сжимающей мою ладошку. Иногда я думаю об этой руке. Она была твердая и грубая, и моя ладонь была крепко сжата, и тем не менее она казалась теплой и не злой. Просто сильной. Она не давала мне поскользнуться на обледеневших улицах, но также не давала избежать моей участи. Она была беспощадной, как ледяной серый дождь, покрывавший ледяной глазурью исхоженную, засыпанную гравием дорожку, ведущую к огромным деревянным дверям массивного здания, которое возвышалось в центре города как настоящая крепость.
Двери были высокие — даже для взрослого, не говоря о шестилетнем мальчике. Они были достаточно большие, чтобы принять гигантов, и делали карликом даже широкоплечего крепыша, который башней возвышался рядом со мной. И они показались мне странными, хотя я не могу вспомнить вид дверей, которые были обычными для меня в то время. Эти деревянные резные двери, обитые железом, украшенные головой оленя и сверкающим дверным молотком, не были похожи ни на что, виденное мною прежде. Я вспоминаю, что одежда моя промокла, а ноги превратились в ледышки. И тем не менее я не помню ни того, что долго шел по размокшей слякоти уходящей зимы, ни того, что меня несли на руках. Нет. Все это начинается здесь, за дверьми массивного дома, когда моя маленькая рука стиснута в ладони высокого человека.
Почти как начало кукольного представления. Да, именно так я себе это представляю. Занавес раскрылся, и мы оказались перед огромной дверью. Старик поднял медный молоток и один, два, три раза обрушил его на железную пластину, резонирующую под его ударами. И потом раздался голос — не из дверей, а сзади, оттуда, откуда мы пришли.
— Отец, пожалуйста, — молила женщина. Я обернулся, чтобы посмотреть на говорящую, но снова пошел снег, кружевная завеса, цеплявшаяся к ресницам и покрывавшая рукава. Не могу вспомнить, чтобы я кого-нибудь увидел. Конечно, я не пытался вырваться от этого старика и не звал мать. Вместо этого я стоял, наблюдая, и слышал стук сапог в доме и скрип отодвигаемого засова.
Она позвала в последний раз. Я все еще отчетливо слышу ее слова и отчаяние в голосе, который теперь показался бы мне молодым.
— Отец, пожалуйста, я умоляю! — Рука, державшая меня, задрожала — от ярости или от чего-то другого, я этого никогда не узнаю. С быстротой, с какой черный ворон хватает ломоть упавшего хлеба, старик наклонился и поднял кусок грязного льда. Не говоря ни слова, он с яростью швырнул его в темноту, и я съежился от страха. Я не помню ни крика, ни звука удара. В моей памяти осталось лишь то, как двери распахнулись наружу и старик поспешно отступил, волоча меня за собой.
И это все. Человек, открывший дверь, не был слугой, как я мог бы вообразить, если бы только слышал эту историю. Нет, моя память сохранила солдата, слегка поседевшего и с животом, затвердевшим скорее от жира, чем от большого количества натренированных мышц, а не вышколенного слугу. Он оглядел с ног до головы меня и старика с привычной солдатской подозрительностью и молча стоял, ожидая, что мы изложим наше дело.
Думаю, это немного смутило старика, но вызвало не страх, а злобу, потому что он бросил мою руку, схватил меня за шиворот и протянул вперед, как щенка, которого предлагают новому владельцу.