Гость из Альтрурии
— Выходит, что корень зла следует искать в системе, вынуждающей каждого человека стоять на страже собственных интересов. Вы порицаете это?
— Отнюдь нет. Система, на мой взгляд, превосходная. В основе ее лежит признание за человеком права на индивидуальность, мы же считаем, что именно индивидуальность отличает цивилизованных людей от дикарей, от низших животных, и только благодаря ей племя или стадо превращается в нацию. Среди нас — как бы мы ни порицали владельца леса за пренебрежительное отношение к общественным интересам — не найдется человека, который позволил бы кому-то посягнуть на право частной собственности. Лес принадлежал ему, и со своей собственностью он имел полное право распоряжаться как ему угодно.
— Должен ли я понимать, что в Америке человек может спокойно портить то, что принадлежит ему?
— Со своим имуществом он может поступать как хочет.
— Даже в ущерб окружающим?
— Нет, конечно, если говорить о личном или имущественном ущербе. Но оскорблять чей-то вкус или чьи-то чувства он может сколько ему заблагорассудится. А разве в Альтрурии людям запрещено распоряжаться по своему усмотрению тем, что принадлежит им?
— Во всяком случае, привести что-то в негодность ему не будет позволено.
— Ну, а если он все же попытается что-то испортить — хотя бы с точки зрения общества?
— Тогда общество лишит его права собственности на эту вещь. — И не успел я придумать, как бы получше возразить на эти слова, он продолжал: — Не могли бы вы объяснить мне, почему обязанность уговаривать владельца продать принадлежащий ему живописный участок выпала на долю его соседей?
— Господи помилуй! — воскликнул я. — А на чью же еще? Уж не считаете ли вы, что следовало организовать сбор средств среди дачников?
— Мысль здравая. Но я не об этом. Разве в вашем законодательстве не предусмотрена такая возможность? Разве государство не обладало правом откупить у него за полную стоимость и лес и землю?
— Нет, конечно, — ответил я. — Такой поступок бесспорно посчитали бы за мелкую опеку граждан, причем излишнюю.
Начинало смеркаться, и я предложил пойти назад в гостиницу. Оборот, который принял наш разговор, мешал нам наслаждаться прогулкой. Когда мы осторожно шли через темнеющий, напоенный запахом бальзама лес, где один одуревший от счастья дрозд все еще заливался песней, я сказал:
— Знаете, у нас в Америке закон избегает вмешательства в яичные дела граждан, и мы не пытаемся вменять добродетель в обязанность.
— Ну, а брак, — сказал он. — Уж институт-то брака у вас, надеюсь, есть?
Это меня изрядно задело, и я огрызнулся, не скрывая насмешки:
— Да, рад вас заверить, что тут мы ваших ожиданий не обманем. У нас существует институт брака, причем не только церковного, но гражданского, который подчиняется законам государства и ограждается им. Только какое отношение это имеет к данному вопросу?
— И вы рассматриваете брак, — не унимался он, — как оплот нравственности, источник всего что ни на есть чистого и хорошего в вашей личной жизни, основу семьи, прообраз рая?
— Существуют семьи, — сказал я шутливо, — которые едва ли отвечают столь высоким требованиям, но таков, безусловно, наш идеал брака.
— Тогда почему же вы утверждаете, что добродетель не вменяется американцам в обязанность? — спросил он. — У вас, насколько я понимаю, есть законы, запрещающие и воровство, и убийство, и опорочение доброго имени, и лжесвидетельство, и кровосмешение, и пьянство?
— Да, конечно.
— Значит, вы утвердили в законодательном порядке честность, неприкосновенность человеческой жизни, уважение к личности, отвращение ко всякого рода извращениям, добропорядочность и трезвость. В поезде по дороге сюда я узнал от одного господина, которого возмутило зрелище человека, избивавшего свою лошадь, что у вас существует закон даже против жестокого обращения с животными.
— Да, и могу с гордостью сказать, что проводится он в жизнь неотступно, так что убив, например, негуманным способом кошку, человек обязательно понесет наказание.
Альтрурец не стал развивать успех, достигнутый в споре, и я решил показать, что великодушие не чуждо и мне.
— Охотно признаю победу за вами. Кстати сказать, вы очень ловко меня поддели, я умею ценить такого рода ходы в разговоре, особенно когда они остроумны. В общем, сдаюсь. Но у меня на уме было нечто совсем другое. Я думал об идеалистах, которые стремятся связать нас по рукам и по ногам и превратить в рабов государства с тем, чтобы самые интимные взаимоотношения людей регулировались бы законами и скрижаль законов заменила бы семейный устав.
— А ведь взаимоотношения супругов тоже достаточно интимное дело, как по-вашему? — спросил альтрурец. — И потом, если я правильно понял того господина в поезде, у вас есть также законы, запрещающие жестокое обращение с детьми, есть и общества, призванные следить за тем, чтобы они не нарушались. Вы же не рассматриваете такие законы, как вторжение в семейную жизнь или посягательство на ее неприкосновенность? Мне кажется, — продолжал он, — что между вашей и нашей цивилизациями нет существенной разницы и что Америка и Альтрурия, по сути дела, одинаковы.
Мне его комплимент показался несколько преувеличенным, но я почувствовал, что он идет от души, и, поскольку мы, американцы, прежде всего патриоты и, следовательно, сначала ищем признания своей стране и только потом уж себе, то я, естественно, не остался глух к лести, пусть адресованной мне как гражданину Америки, а не лично.
Мы уже подходили к живописному холму, на котором расположилась гостиница, неизменно радующая взор своим праздничным видом. Построенная без затей, даже несколько небрежно, она чем-то напоминала наши огромные каботажные суда. Сумерки успели сильно сгуститься, и здание было опоясано несколькими рядами ярко освещенных окон, свет, льющийся из них, пронзал окружающий мрак, совсем как огни иллюминаторов кают-компании или рубки. Клин леса, выдвинувшийся в поле, заслонял железнодорожную станцию; ни одного другого здания в поле зрения не было. Казалось, что гостиница стоит на якоре, покачиваясь на мелкой волне. Я хотел было обратить внимание альтрурца на это чарующее сходство, но вовремя вспомнил, что он еще недостаточно долго пожил у нас в стране, чтобы увидеть пароход, вроде тех, что строятся в Фолл-Ривер, и потому пошел дальше, не тратя на него этого сравнения. Однако бережно припрятал его в памяти, рассчитывая использовать в одном из своих грядущих произведений.
Обитатели гостиницы сидели на верандах, разбившись на небольшие компании, или занимали кресла, выстроившиеся вдоль стон. Женщины сплетничали, мужчины были поглощены своими сигарами. После жаркого дня на землю упала прохлада, и у всех был вид, будто вместе с тяготами истекшей недели они отбросили прочь все заботы и сейчас просто наслаждаются моментом. По большей части это были супружеские пары уже не первой молодости. Были, однако, и такие, кто вполне мог иметь сыновей и дочерей среди молодежи, прогуливавшейся по верандам или проносившейся в вихре вальса мимо открытых окон большого зала. Музыка, казалось, сливалась со светом, который струился из окон, заливая лужайку перед домом. Все были хорошо одеты, спокойны и довольны, и мне подумалось, что гостиница — это наша республика в миниатюре.
Мы невольно приостановились, и я услышал, как альтрурец пробормотал: «Прелестно, прелестно! Просто восхитительно!»
— Не правда ли? — отозвался я, преисполнившись гордости. — Наша гостиница весьма типична. Точно такие же можно встретить у нас в стране повсюду. Она типична тем, что ничем не выделяется, и мне скорее приятно сознание, что и люди, живущие в ней, весьма похожи на тех, кто населяет другие, ей подобные, так что вы сразу же почувствуете себя дома, очутившись среди них. По всей стране, на юге и на севере, где только имеются какие-нибудь горки, или красивый водоем, или полоска пляжа, вы непременно найдете такой вот приют для наших усталых тружеников. Не так давно мы начали понимать, что не стоит потрошить гусыню, несущую золотые яйца, даже если она похожа на орла, который как ни в чем не бывало пристраивается, будто на насесте, на наших знаменах. Нам стало очевидно, что если мы и дальше не будем щадить сил на работе, Америка останется вовсе без американцев.