Собачьи истории
То же самое и в важнейших вопросах ухода за животными. Перелистывая пожелтевшие страницы моего учебника почти полувековой давности, я вновь убеждаюсь, что он почти весь посвящен подковыванию лошадей, устройству конюшни, чистке, подрезанию копыт, сбруе, седлам, но главное – подковыванию. Мы были обязаны уметь подковать лошадь, точно знать, как снять старую подкову и как прибить новую. Мы проводили часы в едком дыме кузниц. И мы должны были уметь запрячь лошадь без единой ошибки – хомут, его крючья, сбруя: чересседельник и седелка, узда и вожжи и, конечно, подпруга.
Все это явилось для меня сюрпризом. Но даже еще более неожиданным было отношение к занятиям и усидчивости. В Хиллхедской школе я привык к строгости и требовательности. Учителя относились к своим обязанностям серьезно и ставили перед учениками трудные задачи. Они заставляли нас овладевать знаниями, и нерадивость тут же каралась несколькими ударами кожаного ремешка. Теперь же я очутился в мире, где, казалось, никому не было дела, учусь я чему-нибудь или нет.
В наши дни ветеринарный факультет Университета Глазго по праву считается одним из лучших в мире – новейшее оборудование, блестящий преподавательский состав. Ветеринарный колледж полвека назад был совсем другим.
Он помещался в длинном обветшалом здании, которое, как мне говорили, в дни конки было конюшней. Судя по его виду, такая версия более чем вероятна. Для большей солидности его выкрасили в тошнотворно желтый цвет, но это делу не помогло.
В конце двадцатых годов правительство ввиду сокращения потребности в ветеринарах решило закрыть колледж в Глазго и лишило его дотации. Однако попечительский совет сложился в попытке сохранить колледж, и, когда я поступил в него, они все еще умудрялись держаться на плаву, экономя на чем только можно.
Преподаватели наши, за редким исключением, были старые, удалившиеся от дел практики. Некоторые достигли весьма преклонного возраста, оглохли, полуослепли и мало интересовались тем, что делали. Преподаватель ботаники и зоологии попросту читал нам вслух учебник. Порой он пролистывал страницу, но ничего не замечал, пока мы не начинали вопить. Тогда он смотрел на нас поверх очков, снисходительно улыбался и без малейшего смущения возвращался к пропущенной странице. Мы его очень любили и после лекции, едва он заключал ее неизменной шуточкой, обязательно устраивали ему овацию.
– Ну-с, джентльмены, – говорил он, забывая, что среди нас есть и девушка, – мои золотые часы показывают, что наше время истекло, – и благосклонно принимал наши рукоплескания.
Студенты тогда тоже были иными. Много сыновей фермеров с севера и даже с Гебридских островов. Мне очень нравились эти шотландские юноши: вежливые, добросовестные, одетые в мохнатый твид и говорившие между собой по-гэльски. Остальные были городскими ребятами вроде меня со всех концов Британии.
Особенное же потрясение я испытал, когда оказалось, что некоторые учатся в колледже уже очень долго и без малейшего успеха.
Один, по фамилии Макалун, пробыл там одиннадцать лет и добрался только до второго курса. Он тогда был рекордсменом, а еще несколько человек перевалили за десять лет. Объяснения искать не приходилось. Колледж отчаянно нуждался в средствах. Стипендий студентам не платили, за проваленные экзамены не исключали, и до тех пор, пока родители таких ветеранов продолжали платить за них, они оставались ценными членами этого мирка. Однако особенно большим уважением пользовался студент с одиннадцатилетним стажем, и когда он в конце концов ушел из колледжа, чтобы поступить в полицию, все были очень огорчены. Старый доктор Уайтхаус, читавший тогда анатомию, заметно расстроился. – Мистер Макалун, – сказал он, кладя на стол лошадиный череп и махнув указкой в сторону пустого места, – сидел на этом табурете одиннадцать лет. Без него нам будет очень непривычно!
Вечные студенты образовывали тесный счастливый кружок и значительную часть дня играли в покер на крышке рояля в комнате отдыха. Кстати, среди них не было ни одного с шотландского севера или гор. Эти последние посещали все лекции, снимали комнатушки в трущобах Глазго, питались овсянкой и селедкой, а в конце года получали медали.
Поскольку наше образование сосредоточивалось главным образом на лошадях, нас приобщали к тонкостям обращения с ними, в частности к принципам верховой езды. Раз в неделю наш класс отправлялся в Мотеруэлл, где мы скакали по лугу на всевозможных клячах, устремлялись в кавалерийскую атаку по узким переулкам между сталелитейными заводами и мешали уличному движению. Мало кто из нас до колледжа хоть раз сидел в седле, но никакой предварительной подготовки не полагалось, а потому мы постоянно грохались на землю и, если ударялись о нее непокрытой головой, нередко получали сотрясение мозга. Сам я на несколько дней лишился памяти, и мои родители опасались, как бы я не забыл все, чему успел научиться.
В анатомической лаборатории вскрывали мы, конечно, почти только лошадей, и тот же принцип главенствовал в изучении «материя медика» – дисциплины поистине необъятной и сложной, охватывающей действие и применение всех лекарственных препаратов, употребляемых для лечения животных. Теперь предмет этот называется фармакологией и рассматривает главным образом антибиотики, сульфаты и стероиды. Но в моих учебниках тридцатых годов о них не было ни слова. Ведь их еще не открыли. Вместо них, осторожно листая страницы и извлекая на свет цветы, засушенные моей дочуркой тридцать лет назад, я вижу почти бесконечный список медикаментов, полностью вышедших из употребления. Щелочи, Металлы, Неметаллические Элементы, Кислоты, Углерод и его Производные, Растительное Царство, и под каждым заголовком – устрашающее перечисление лекарств с их латинскими названиями и описанием воздействия на лошадь, затем на рогатый скот, потом на овцу, свинью и в заключение – на собаку.
Врачам, лечащим людей, требовалось заучить только одну дозировку, а ветеринару – пять. И в том же иерархическом порядке, запечатленном в моем древнем учебнике. Все та же гнетущая литания: лошадь, корова, овца, свинья, собака.
Но в общей атмосфере колледжа ничего гнетущего не было. Только беззаботная непринужденность. Казалось, никого не интересует, посещаем мы лекции или нет. Это практически предоставлялось на наше усмотрение. И многие предпочитали дуться в карты на рояле, а если все-таки шли на лекцию, то продолжали игру там. По временам звяканье монет в заднем ряду заглушало монотонное бормотание преподавателя.
Боюсь, мы сильно допекали бедных стариков – кричали, хохотали, швырялись разными предметами, подстраивали друг другу всякие пакости. Старичок, читавший нам гистологию, был глух как пень, но, видимо, нисколько об этом не жалел, безмятежно бормоча лекцию посреди содома и гоморры.
Мне все это казалось изумительным, особенно после моих суровых школьных дней, и очень скоро я радостно усвоил новые привычки. Старожилы у рояля охотно принимали в свой круг новичков, я быстро присоединился к ним и не замедлил открыть, что покер – увлекательнейшее времяпрепровождение. Беда была лишь в том, что я постоянно проигрывал. И хуже того – влез в долги. Завороженный игрой, я, когда спустил деньги, выдававшиеся мне на обед и проезд, начал играть на слово и вскоре обнаружил, что задолжал всем по нескольку шиллингов, а платить нечем.
Замученный угрызениями совести, я взвесил свое положение. В шестнадцать лет я еще хорошо помнил назидательные повести моего детства – «Эрик, или мало-помалу», «Приключения золотых часов». В них рассказывалось о страшной судьбе мальчика, который падал все ниже и ниже, играя в карты на деньги и предаваясь другим порокам. И все это относилось непосредственно ко мне: не я ли плачу черной неблагодарностью моим труженикам-родителям, попусту растрачивая юность у рояля?! Я отказался от карт и ввел для себя режим строжайшей экономии. Часть дороги до колледжа проходил пешком, сберегая плату за проезд на автобусе и трамвае, а обедал неудобоваримым куском теста, который в нашем буфете именовался яблочным пирогом и успешно отбивал у меня аппетит до самого вечера. В конце концов я сумел расплатиться с моими кредиторами, которые, когда я раздавал причитающиеся с меня шиллинги, словно бы удивлялись и почему-то посмеивались. Их чувства наиболее афористично выразил, пожалуй, дюжий уроженец Глазго, опуская в карман причитавшиеся ему монеты.