Софичка
И переводчик с абхазского, понимая по-грузински, теперь очень настороженно прислушивался к тому, что переводчик переводчика говорил следователю. Он хотел узнать, не интригует ли переводчик переводчика против него и правильно ли он передает смысл его разговора с Софичкой.
Он так сосредоточился на этом, что переводчик переводчика по выражению его лица внезапно догадался, что переводчик с абхазского знает грузинский язык. Радуясь своей проницательности, он подумал: «Хорошо, что я догадался, но ведь теперь и он, зная грузинский язык, догадался, что я знаю абхазский. Но если следователь узнает, что переводчик с абхазского знает, что я знаю абхазский язык, он меня отстранит от работы. А это мне невыгодно. Надо делать вид, что я не догадался о том, что переводчик с абхазского знает, что я знаю абхазский язык, а сам я не знаю, что переводчик с абхазского знает грузинский. Надо держаться как можно нейтральнее, чтобы не возникло скандала».
Переводчик переводчика по-грузински доложил следователю, что никаких полезных сведений от Софички не поступило. Разве что оскорбила армию, сказав, что на перевале красноармейцы от голода, как дети, собирали ежевику и чернику. А переводчик с абхазского слишком обобщенно это перевел, сказав, что, по ее словам, продукты питания на фронт поступали нерегулярно.
Большей нейтральности он себе не мог позволить. Но и переводчик с абхазского был доволен, вспомнив, что Софичка по мелочам гораздо больше себе напозволяла.
— Это ерунда, — сказал следователь, выслушав сообщение своего тайного помощника, и отправил Софичку в камеру.
…Софичку ставили на кнопки еще два раза, но ничего у нее выведать не могли. Начальник кенгурского НКВД был в нерешительности, не зная, как быть дальше. И вдруг раздался звонок из райкома партии. Секретарь райкома справлялся о том, что дал допрос Софички. Начальник сознался, что допрос пока ничего не дал.
— Отпустите ее, — сказал секретарь райкома, — раз нет доказательств ее вины. Учтите, что она лучшая колхозница села Чегем. Политически правильно будет ее освободить, раз нет доказательств ее вины.
— Хорошо, — ответил начальник, — я и сам собирался ее отпустить.
— Тем более, — сказал секретарь райкома и положил трубку.
Он вообще узнал о том, что Софичка взята органами, от председателя колхоза, который был уверен в невиновности Софички и любил ее за кроткое и неутомимое трудолюбие. Вопрос о Шамиле, по его разумению, сам собой отпал благодаря его самоубийству, а в то, что Чунка прячется в лесах, он не верил своим здравым мужичьим умом. Жалобы о том, что Чунка не пишет с начала войны, не умолкали в Большом Доме, не умолкали в доме родной сестры Чунки и не умолкали в устах Софички. Нет, перехитрить они его не могли, если бы, продолжая жаловаться, что от него нет весточки, были бы связаны с ним, как с дезертиром.
Через две недели, кое-как подлечив ей ноги, Софичку выпустили. Начальник через своих людей приказал чегемскому осведомителю пристально и осторожно следить за домом Софички.
Перед тем как ее отпустить, он вызвал ее к себе. Он сказал ей, что сперва не поверил ей, что человек, допрашивавший ее, — немец, но теперь убедился, что это так. Этот человек по его приказу арестован. Он поплатится за свои зверства. (На самом деле следователь уехал в командировку в другой район. Начальник был уверен, что в ближайший месяц накроют Чунку, когда он будет входить или выходить из дома Софички.) Начальник извинился перед ней за все ее мучения и очень просил никому не говорить о том, что здесь было. Этим могут воспользоваться враги, а если враги этим воспользуются, вина падет на нее. Он поверил, что Чунка погиб на фронте, и приказал больше этим делом не заниматься. Он попрощался с ней за руку и сказал, чтобы она спокойно жила у себя в Чегеме и работала.
Софичка радостно вышла на улицу и в тот же день к вечеру прибыла в Чегем. «Наверное, уже не ждут меня», — думала она, спускаясь с верхнечегемской дороги и открывая ворота во двор Большого Дома. Залаяли собаки.
— Софичка пришла, Софичка! — крикнули дети дяди Кязыма, первыми выбежавшие во двор. Они бросились в ее объятия.
Вечером за ужином Софичка, возбужденная, сверкая своими лучистыми глазами, рассказывала обо всем, что с ней было.
— Говорит, враги могут воспользоваться, — махнув рукой, пересказывала она прощальный разговор с начальником, — большие люди тоже иногда глупости говорят. Где уж тут враги у нас!
По словам Софички получалось, что страшнее всего были не пытки конторскими гвоздями, а то, что по ночам ей слышался беспрерывный плач детей Кязыма, Маши, Шамиля. Дети рыдали и умоляли ее спасти их.
Одни чегемцы, слушая этот ее рассказ, скептически качали головами и говорили, что такое ей примерещилось от пыток. А другие чегемцы, более причастные к науке, как они думали, говорили, что такое получается оттого, что в еду арестованных подкладывают лекарства, от которых человек слабеет духом и говорит начальству именно то, что от начальства надо скрывать.
Жену Шамиля так и не выпустили. Ее обвинили в том, что она не только не донесла на мужа-дезертира, но и была связана с ним, дав ему крестьянскую одежду и снабжая его продуктами. Ее отправили в один из сибирских лагерей, откуда она так и не вернулась.
Софичка дважды по этому поводу писала письма Сталину. Она уже знала, что кенгурский следователь выпущен из тюрьмы, если вообще там сидел, и продолжает работать у себя в НКВД. Поэтому Софичка и кенгурскому начальнику больше не доверяла. Она писала Сталину, что Шамиль бежал с фронта от голода, и он сам себя наказал, убив себя. А жена его ни в чем не виновата. А сама она первая колхозница Чегема и просит за невинную женщину, у которой остались двое детей. На первое письмо, посланное обычной почтой, она не получила ответа от Сталина. Тогда она решила, что письмо перехватили в Кенгурске и не дали ему ходу. Второе письмо к Сталину она послала по-другому, решив перехитрить кенгурское начальство. Она вложила его в письмо Тали, которое она писала на фронт к мужу, с тем чтобы он оттуда его переправил Сталину. И это письмо дошло до мужа Тали, и он сообщил, что переправил письмо тому, кому Софичка его адресовала. Софичка в первый день, узнав, что письмо теперь дойдет до Сталина, была окрылена надеждой. Но проходили дни и месяцы, и надежда ее тускнела. От Сталина не было ответа. Софичка не знала, что и думать. С одной стороны, она надеялась на Сталина, а с другой стороны, она точно знала, что дедушка Хабуг ненавидит и презирает Сталина. Неужто прав дедушка Хабуг?
В августе 1944 года старый Хабуг умер. За неделю до смерти он еще тесал новое топорище. Именно тогда он почувствовал, что смерть близка: силы, уходившие на труд, были несоразмерны труду. И так как подобного никогда в жизни у него не бывало, он понял, что это она. Ему уже было сто три года. Смерти он боялся не более дерева, теряющего осенние листья.
Он сказал невестке, тете Нуце, что хочет вымыться, и велел ей нагреть воду и дать ему чистое нижнее белье.
Он тщательно вымылся, переоделся в чистое белье и велел невестке принести ему праздничную верхнюю одежду, которую он не надевал уже десятилетиями.
— Ты что, в дорогу собрался? — удивилась тетя Нуца.
— Да, в дорогу, — ответил старый Хабуг, одевшись и оглаживая одежду, довольный ее прочностью и чистотой: путь предстоял нешуточный.
— Куда тебя несет?! — гневно удивилась невестка, думая, что он собрался в соседнее село. — Ты старик. Кто тебя будет сопровождать? Все заняты!
— А вот провожатых как раз мне и не нужно, — ответил старый Хабуг таким голосом, что невестка стала о чем-то догадываться. — Принеси мне подушку, — сказал старый Хабуг и, стянув бычью шкуру с перил веранды, поволок ее в тень яблони.
И это потрясло Нуцу. Никогда на ее памяти он не лежал под тенью яблони, даже в самый жаркий полдень. Он мог сидеть под тенью яблони, но обязательно при этом плести корзину, точить напильником клинок мотыги или лопаты или мастерить себе чувяки из сыромятной кожи. Но чтобы старый Хабуг сам приволок под тень яблони бычью шкуру и улегся на ней, такого не бывало. И тут невестка сильно заволновалась, вынесла из горницы подушку, выбила ее и старательно подложила под голову старика.