Утраты
Мысли одна за другой легкой вереницей проходили в голове. Оказывается, слезы, подумал Зенон, лучшая оросительная система для выращивания мыслей. Но мысль становится мыслью только тогда, когда что-то отсекает. И потому на самой прекрасной мысли можно нащупать уродский след отсекновения и в конечном итоге неполноты. В слезах нет этой неполноты, и потому слезы выше мыслей, честнее мыслей. Слезы и есть знак полноты, они идут от переполненности, а переполненность и есть лучшее доказательство полноты… С этой мыслью Зенон уснул. На следующий день приятель, приехавший, чтобы увезти его в аэропорт, сказал, что у школьного товарища Зенона внезапно в больнице умер отец.
Это был солнечный старик с ясной, веселой головой. Уже после окончания института, живя в родном городе, Зенон часто захаживал к школьному другу, старик охотно проводил с ними вечера за выпивкой, спорами, шутками и даже шутливыми ухаживаниями за их девушками. Зенон вдруг отчетливо, словно все это происходило вчера, вспомнил слова старика на одной вечеринке у школьного товарища.
— Крепче прижми ее! — азартно крикнул старик под общий смех, обращаясь к Зенону, танцевавшему с любимой девушкой.
Странно, подумал Зенон, что я в Москве почти никогда о ней не вспоминал. Словно все, что было тогда, осталось на том берегу жизни. И сейчас Зенон, вспомнив, вернее, услышав тот давний возглас старика, подумал, что возглас его был провидческим.
Как будто Зенон не танцевал со своей девушкой, а входил с ней в реку, а старик, перекрикивая шум потока, предупреждал, что ее может смыть течением. Впрочем, никто ничего не знает. Школьный товарищ жил на улице, где проходило детство Зенона, и многие там все еще его помнили. Ему всегда как-то стыдно было, приезжая в родной город, заходить на улицу детства. Он как-то никогда не мог взбодрить ее обитателей не только общим выражением счастья на лице, но даже хотя бы выражением частных удач. И хотя удачи были и успехи были, но как-то сама личность Зенона, его лицо и одежда не хранили следов этих успехов и удач. Улица, хотя и доброжелательно здоровалась с ним, улыбалась ему, но все-таки провожая его взглядом, как бы говорила:
— А стоило ли так далеко уезжать, чтобы приехать с таким лицом?
Вероятно, думал Зенон, каждый, кто всерьез берется за перо, осознанно или неосознанно обещает сделать людей счастливыми. И вот человек пишет и пишет, проходят годы, он приезжает в родные места и тут-то спохватывается, что никого не осчастливил. В родных местах это хорошо видно. И хотя люди, которых он хотел осчастливить своим творчеством, ничего такого и не ожидали от него, но, глядя на его лицо, с явными следами смущенной неплатежеспособности, смутно догадываются, что им чего-то было обещано, но обещание оказалось шарлатански несбыточным.
В общем, тут была какая-то хроническая неловкость. Поэтому, когда машина остановилась возле дома школьного товарища, Зенон выскочил из нее и, кивая соседям, быстро, не давая им как следует вглядеться в свое лицо, даже как бы зачадрив его траурной целеустремленностью, вошел в дом школьного товарища, чтобы перед отлетом выразить ему соболезнование.
Увидев его, товарищ разрыдался, явно вспоминая их далекие, милые, совместные с отцом вечера. Зенон обнял его, трясущегося от рыданий, прижал к себе и постарался успокоить. Через несколько минут тот несколько успокоился, достал платок, тщательно вытер им глаза и вдруг. приосанившись, сказал Зенону с интонацией собственной выгоды:
— У тебя трое умерло, а у меня все-таки один…
Как он был хорош, подумал Зенон, когда рыдал у меня на груди, и как стал жалок и беден, когда пытался при помощи логики себя утешить. Не чувствуя никакой личной обиды, Зенон попрощался с этим несчастным человеком и уехал в аэропорт.