Печаль полей (Повести)
— Ну чего ты, пап? — подходила она не раз к его кровати. — Мама ушла от нас с надеждой, что всех детей подымем. Да и что ж — голые-голодные не ходим. Ничего, пап… Ты поспи.
Он только молча и благодарно гладил руки дочери.
Степан Тихомилов отвечал в артели уже за все животноводство, а тем летом вообще взял на себя колхозные дела полностью. Когда-то Данила Афанасьев был во всем верным помощником его отцу, Кузьме Тихомилову, теперь таким же помощником Даниле стал давным-давно Степан. И с сенокосом вовремя справились, и рожь скосили в положенный срок, а там принялись за ячмень, за овес, за пшеницу…
… Поздним сентябрьским днем, когда на землю падал холодный сумрак, Данила Афанасьев и Степан Тихомилов возвращались в одном ходке с дальних пашен. Председатель колхоза был по прежнему молчалив, он угрюмо, без всякой радости оглядывал свершенную уже, извечную крестьянскую работу — убранные поля и луга, стога сена и хлебные скирды, отбрасывающие длинные черные тени, довольно обширные площади поднятой зяби.
— Хватит, дядя Данила, мучиться-то. Что ж поделаешь, коли так случилось, — проговорил негромко Степан. — Жизнь, какая бы нам судьба ни выпадала, не кончается.
— Оно, разве я не понимаю, что хватит… Любил я ее, Степан, без памяти. А теперь что мне осталось?
— Что осталось… — шевельнув крутой бровью, повторил Степан. — Не мало она тебе радости оставила. На век хватит. Вон сколь детей-то! Катерина у тебя одна — прямо золото.
— Катька… Она, Степушка, дороже всякого золота. Материна у ней душа. Не хотела она нынче в школу ехать, кто, мол, с Зойкой-то будет? А ведь последний, десятый класс, ты, говорю, в уме, бабку Андрониху попрошу.
— Это правильно, что отправил ее. Пущай доучится.
Едва приметный проселок, покрытый ржавой, давно высохшей травкой, вилял меж невысоких сопок, сейчас черных и унылых. Лишь по весне сопки эти покрывались редкой зеленью, до середины июля по склонам их еще пасли скотину, а затем и без того скудная растительность выгорала в прах, каменистая земля покрывалась горячим пеплом, из которого торчали одни полынные метелки, меж полынных стеблей шныряли мелкие ящерицы.
Потом проселок вынырнул в лощину, полого опускающуюся к деревне, потек мимо деревенского погоста.
— Остановись-ка, — проговорил председатель.
Степан натянул вожжи. Данила сошел с ходка, прошел под густо разросшиеся кладбищенские деревья к могиле жены. Холмик порос за лето невысоким полынком, вокруг оградки кой-где пробились лопухи, сейчас уже пожухлые. Данила повыдергал полынь, обломал сухие стебли лопухов.
То же самое сделал и Степан на могиле своего отца с матерью, потом подошел к председателю, который стоял на том же месте, только повернувшись к расположенной рядом могиле своих родителей. Похоронены они были друг возле друга, могильные холмики давным-давно исчезли, на ровном месте стояли склонившиеся один к другому два небольших деревянных креста, почерневших от дождя и солнца. Нынче весной, укладывая рядом в землю свою Аришку, Данила поправил подгнившие кресты на могиле родителей, а они опять наклонились так же.
— Ровно друг к дружке тянутся, — проговорил Данила.
Внизу лежала Романовка, отсюда, с кладбища, деревушка была видна как на ладони, до последнего домишка. Многие хозяйки топили уже печи, вечер ложился безветренный, дым из труб поднимался высоко и бесследно таял в беспредельном осеннем небе над землей.
— Родители мои были немолодые уж, Степан, — кивнул на кресты Данила. — Да не своей смертью померли. Матерь мою Федотья Пилюгина сгубила. За утенка. Знаешь?
— Да что-то такое слыхал от людей.
— У Пилюгиных они в работниках жили, на мельнице. Твои и мои родители. Федотья та и спихнула в пруд однажды мою мать. Не устерегла, мол, утенка, которого щука утащила. Заволокло ее на мельничное колесо и бросило вниз, разбило. Я все сам видал, своими глазами… А там с такого горя и отец мой скончался.
Данила Афанасьев постоял у могил недвижимо еще минуты две, простоволосый, пыльную фуражку держал в опущенной руке так, будто она была с пуд весом и гнула его к земле. А потом разомкнул губы в горькой усмешке:
— Я что это вспомнил… сын той Федотьи Пилюгиной, Артемка, письмо мне прислал.
— Письмо?! — удивился Степан. — Это с чего же?
— В Романовку просится. Вместе с семьей.
— Во-он чего! — протянул холодно Степан.
— Где-то они в северных краях живут, под Норильском, что ли.
— Как они там оказались-то?
— Старик Ловыгин, отец Федотьи, их туда увез.., Правильно рассчитал, старый пес, все равно бы потом выслали. Так он сам. Там и помер. Артемка этот женатый. За родителей я, пишет, не в ответе, вы друг с дружкой посчитались, а я при чем? А тем больше мои дети? Двое их у него.
— А сама Федотья? Живая?
— Живая, пишет. Всего пять человек, значит. Вот, надо решать.
Данила медленно натянул фуражку и пошел к ходку. Но прежде чем тронуться, оба еще помедлили, потоптались молча на пыльном проселке.
— А может, дядь Данила, ничего не надо решать? — проговорил Степан. — Зачем они нам тут?
— Да у меня тоже сердце не лежит. А с другой стороны — не за утенка же мы друг с дружкой считались.
— Так тем больше! — воскликнул Степан. — Вон какая вражда была.
— Была, — кивнул Афанасьев. — А вот Артемий правильно вопрос задает — дети-то при чем?
— Дети, конечно, — согласился Степан. — А бабка Федотья до конца с нами не примирится.
— Ну, время всех утихомиривает, — кивнул председатель на кладбище. — Сколько ей жить-то осталось?
Но Данила Афанасьев ошибся. Бабка Федотья, дочь Ловыгина, жена Сасония Пилюгина и мать Артемия, прожила еще долго, сея вокруг себя ненависть и смерть…
* * *Став так неожиданно председателем колхоза, Катя Афанасьева почувствовала себя еще более беспомощной и растерянной. Раньше она делала то, что ей поручали — крутила веялки на токах, косила траву, ухаживала за овечками. А теперь, затемно приготовив кой-чего ребятишкам, шла в ободранную контору. Но чем там заниматься, не знала. Счетоводиха Мария молча и уныло щелкала счетами, и именно этот неживой звук костяшек еще больше сдавливал ей сердце, она начинала плакать и убегала в слезах на овцеферму, до вечера занималась там привычными делами.
— Что ты все брякаешь ими! — выкрикнула она на третье или на четвертое утро. — Что ты все считаешь-то?
— А ты, дура, что ревешь-то? — в свою очередь спросила Мария.
Грубый вопрос не оскорбил Катю, она расслышала в нем сочувствие, уловила что-то дружеское. И, прижавшись к дверному косяку, еще пуще заплакала.
— Что ж они сделали со мной? Что сделали? Какой с меня председатель?
— Такой и председатель.
— Да ведь надо что-то делать. А я не знаю, с чего и начать.
— С того и начать, — опять односложно и сердито ответила Мария. — Вот давай сперва контору побелим. Выскоблим отсюдова дух пилюгинский. А то, гляжу, заходишь, а в нос-то его вонь тебе и бьет!
— Правда, давай, — обрадовалась Катя. — А только с овечками-то как?
— А назначь кого к овечкам. Тебе-то зачем теперь самой? Теперь у тебя другие дела будут.
— Да кого ж назначить?
— Кого-кого… Хотя бы вон Лидию Пилюгину.
— Ты что?! — испугалась искренне Катя. — Да ведь что они обо мне тогда подумают?
— Кто — они-то?
— Да бабка хотя бы Федотья.
— А что тебе Федотья! Ты на нее не смотри. Ты теперь за весь колхоз наш горемычный в ответе. Вот за него и отвечай. А Лидия, я кумекаю, ничего бабенка. Затырканная только. Вот я сейчас ее и позову.
— Постой, постой… — вскричала ей вслед Катя, но та или не расслышала, или не захотела больше с ней спорить.
Лидия пришла скоро, через полчаса. Зайдя в тесную, в два оконца всего, комнатушку, она оглядела бывший кабинет своего мужа так, будто сроду тут и не бывала, и произнесла:
— Ну-к, что?
— Хочу я попросить тебя, Лидия, на овцеферме… вместо меня теперь.
Она произнесла это и сразу же поняла, что последние три слова говорить бы не надо, они неприятно царапнули жену Пилюгина — у той чуть дрогнули ресницы, длинные и красивые.