Знак Лукавого
— Ты вспомни, — горячо затараторил он. — Серебряный такой… с чеканкой… Ты его бросил? Бросил? Уронил? Где — вспомни! Не там, нет — не дома… Тебя вместе с ним… затянуло… нет — ты его не оставил… Мы проверили…
У меня глаза полезли на лоб от злости и удивления. Только и дел мне было в этой бредовой ситуации, что помнить, куда во время всей этой заварушки делся из моих рук странной формы сосудик — будь он хоть трижды серебряный или сто раз платиновый! Тут Дуппель, кажется поняв, что толку от меня не предвидится, резко повернулся к Сотешу и, перекрывая нестройный гвалт коротышек, принялся сам что-то втолковывать ему. От этого офицер почернел лицом и схватился за меч. Увидев тускло блеснувшее недобрым блеском прямое лезвие, я порядком испугался за жизнь советника Дуппельмейера, да и за свою тоже. Рефлекторно я попытался удержать его руку, и снова реакция на попытку соприкосновения была испуганной — недостойной, на мой взгляд, офицера и, по всему судя, дворянина. Или как это тут называется. Попятившись от меня, он подтянул Дуппельмейера к себе за ремни, стягивавшие тому локти, и ремни эти раскромсал — двумя взмахами своего макси-тесака! После чего они с Дуппельмейером на пару принялись орать на коротышек. Орали они знатно, особенно хорошо получалось это у Сотеша. У Дуппеля явно были проблемы с языком. А кроме того, его душили какие-то эмоции, связанные, наверное, с недостаточно почтительным приемом, который оказали ему эти обитатели здешнего края.
У офицера же, должно быть, возник какой-то особенно веский повод, чтобы наброситься на докучливых недомерков. Повод был к тому же, очевидно, справедливый— коротышки сжались, втянули головы в плечи. Потом двое из них очумело сорвались с места и устремились вверх по склону, к дороге, ведущей к Странному Дому. Босые черные пятки их выбивали по траве частую согласованную дробь.
— Вот так! — с удивлением повернулся ко мне Дуппельмейер.
Он, морщась, массировал занемевшие от недавно стягивавших их ремней запястья.
— Сейчас поедем с удобствами — Привратники нам еще сена свежего в телегу подкинут…
Действительно, примерно половина оставшихся на поляне коротышек занялась благоустройством кибитки. Белобрысые парни присоединились к ним. Остальные люди и карлики — те, что, наверно, были рангом повыше, занялись кто чем: одни понукали сборщиков травы и давали ценные указания тем, кто оборудовал кибитку. Другие, как мы с Дуппельмейером и Сотешем, старательно делали вид, что рассматривали окружающий пейзаж, а на деле искоса приглядывали друг за другом.
Посланцы, убывшие в Странный Дом, обернулись достаточно быстро. Вернулись уже втроем — под руки они волокли еще одного своего собрата. Собрат не сопротивлялся — только торопливо верещал что-то в свое оправдание, часто перебирая мохнатыми ножками, как бы пытаясь зацепиться ими за почву. Конвоиры не слушали его, лишь по очереди награждали несчастного затрещинами и суровыми окриками.
Донеся свою жертву до костра, они с размаху швырнули ее наземь — прямо перед господином Сотешем. Провинившийся коротышка пал на колени и попытался с ходу перейти на смесь ломаных человечьих языков, но офицер не стал даже слушать его. Он брезгливо поморщился и, пряча одной рукой свой клинок в ножны, другой — двумя пальцами — подхватил кающегося грешника за шиворот и швырнул его в мои объятия, слегка ускорив его полет энергичным движением носка правого сапога. Мне пришлось даже отступить на пару шагов, чтобы не помешать его приземлению. Такое обхождение никоим образом не обескуражило недомерка, чего нельзя было сказать обо мне. Переводя недоуменный взгляд с офицера на бедного карлика, распластавшегося теперь у моих ног и продолжавшего что-то тараторить, обращаясь на сей раз ко мне, я силился понять, что же происходит. И только тогда, когда несчастный, потупив взор, вытянул из-за пазухи и протянул мне нечто маленькое и тускло блестящее, я наконец понял. Ну, конечно, давешний фиал! Чертов ворюга! Я поднес диковинную штучку к носу. Как только я ощутил знакомый теперь терпкий, чужой запах, меня бросило в холодный пот. Глазами, съехавшимися к переносице, я поглядел с тупым недоумением на фиал, потом на недомерка, покусившегося на посеянный мною где-то в недрах Странного Дома флакончик, а затем — со злым укором — на Дуппеля.
— Держи крепче! — строго и зло приказал он мне. — Никогда и никому в руки больше не давай! Закрути посильнее!
Скосив глаза на Сотеша и убедившись, что тот занят чем-то своим, советник Дуппельмейер, максимально приблизившись ко мне, многозначительно прошипел мне прямо в ухо:
— За этим охотятся!
Я тут же поспешил спрятать фиал в нагрудный карман.
В это время офицер Сотеш действительно был занят тем, что выдавал серию ценных указаний страшно гомонившим коротышкам, и поэтому не обращал на нас никакого внимания. Не знаю, в чем заключались эти его указания, но вскоре я заметил, как коротышки засуетились и, шустро прихватив соплеменника, продолжавшего что-то жалобно верещать в свое оправдание, стремительно эвакуировались с поляны. Белобрысые парни, молча наблюдавшие за всем происходящим чуть в стороне, тоже поспешили убраться восвояси. Как только поляна опустела, Сотеш коротким жестом пригласил нас в кибитку.
* * *
Заснул я практически сразу после того, как устроился на куче наваленной в кибитку травы. Плоховато помню даже момент нашего отправления в путь. Сказать, сколько времени проспал в тот раз, я просто не могу. Я даже не знаю, какие из моих коротких судорожных пробуждений в пути были настоящими пробуждениями, а какие — снами во сне. Вполне возможно, что какие-то из оставшихся в моей памяти — может быть, до конца дней моих — странных, фантастических дорожных видений были не более чем плодами моего воображения.
Окончательно пришел я в себя от холода. Точнее, от попыток Дуппельмейера меня от этого холода предохранить. От наваленных на меня одеял и шкур я начал потихоньку задыхаться, увидел во сне Яшу Шуйского — истекающего кровью и ползущего ко мне по грязному льду, — забил руками и ногами, страшно заорал и проснулся.
Полог кибитки теперь был укреплен на каркасе, и вокруг царила почти полная тьма. Еле слышно щелкнул выключатель фонарика, и в полумраке я различил Дуппеля, устроившегося у меня в ногах. В надвинутом по самые брови меховом балахоне он смахивал на шамана. Оставалось предполагать, что всю эту мягкую рухлядь успели взять «на борт» нашего неказистого экипажа на какой-то из промежуточных остановок, которые я благополучно проспал.
— Ночь уже? — спросил я.
— Ночь, — пожал плечами Дуппель. — Холод собачий. Горами едем. Скоро до границы доедем. Там типа привал сделаем… Поедим по-человечески. А пока — вот…
— До границы? — недоуменно и в то же время заинтересованно спросил я.
После долгого сна голова моя была непривычно ясной. Но вот мысли и чувства, ее наполнявшие, все еще не успели отыскать свои привычные места.
— Не беспокойся… — усмехнулся Дуппель. Он почувствовал трепыхнувшуюся в моем голосе надежду и добавил устало:
— Не до той границы, чудак… До границы с племенами. Там — места хреновые пойдут… Может, дадут проводников, может, нет… Ты это… Приготовься дальше пешком топать… И еще вот что…
Он сделал мне знак: «Ты бы присел, что ли…»
— Вот так… Давай руку сюда…
Он помог мне закатать рукав и принялся рыться в котомке, которую извлек откуда-то из-под лавки. Видно, из тех, что вместе со всем прочим хламом накидали в кибитку на прощание коротышки. Дуппель доставал из котомки то один странного вида предмет, то другой, подносил их к глазам, долго и критически разглядывал — чуть ли не обнюхивал — и, покачав головой, прятал назад. Наконец он остановил свой выбор на том, что я принял за небольшой — умещающийся на ладони — украшенный резьбой камень. Подсев ко мне поближе и пристроив свой фонарик поудобнее, он развинтил «камень» на две половинки. Это была миниатюрная шкатулка — тушечница. В ней была пара кисточек и еще две-три непонятные мне штуки, а главное — пять видов сухой туши каждый в своем специальном отделении. Даже флакончики с чем-то пахнущим скипидаром (в одном из них) и мускусом (в другом) поместились в этой на редкость экономно организованной каменной коробочке. Пока я с любопытством рассматривал вещицу, Дуппель самым тщательным образом занялся Знаком. К нему он относился с величайшим уважением — даже, как показалось мне, произнес про себя не то молитву, не то заклинание, когда принялся крошечными штришками тоненьких кисточек заполнять просветы и изгибы миниатюрного Лика почти неотличимой от него краской. Как это удавалось ему — в тряской кибитке, в неровном, искажающем цвета и рельеф поверхности свете галогенового фонаря, — я не могу понять до сих пор. Но факт остается фактом: сколько я потом при свете дня ни присматривался к невзрачной родинке, украсившей сгиб моей руки, ни малейшего намека на очертания того рисунка, который она скрыла, найти не смог. Но тогда в полумраке наглухо застегнутого полога кибитки я лишь смутно понимал смысл манипуляций советника Дуппельмейера.