Судьба разведчика
По распределению взводного Ромашкин попал в паре с Нагорным — человеком с какой-то неопределенной внешностью: худощавый, опрятный, лет пятидесяти, но серые глаза такие усталые, будто прожил сто лет. Он попросил Ромашкина:
— Вы просветите меня, что мы будем делать? Ромашкин посмотрел на усталое лицо и в озабоченные глаза Нагорного.
— Будем следить за фашистами, чтоб неожиданно не напали. — Ромашкину захотелось испытать напарника, и он добавил: — И посматривать за своими, чтоб фашистам кто-нибудь не сдался.
Нагорный перешел на доверительный тон, соглашаясь с Ромашкиным, зашептал:
— Совершенно справедливые опасения, тут есть разные люди. От некоторых можно ожидать! Извините, если вам будет неприятен вопрос, но мне как-то непонятно, что общего вы нашли с уголовником Вовкой Голубевым?
— А мне интересно, — сказал Ромашкин, — любопытно посмотреть на него, так сказать, вблизи.
Нагорный задумчиво посмотрел в сторону.
— Простите меня, но не могу с вами согласиться. Я наблюдал таких людей в лагере не один год — и знаю, чего они стоят. Они живут удовлетворением самых примитивных потребностей — поесть, поспать, полодырничать, стремления самые низкие, я бы даже не назвал их скотскими, потому что животные не пьянствуют, не развратничают, не обворовывают, не играют в карты, не убивают. Таких людей надо остерегаться, держаться от них подальше, потому что они способны на все.
— Скажите, а где вы жили до ареста, кем были? И вообще, за что вас посадили? — спросил Ромашкин. Нагорный печально усмехнулся:
— За что? Я и сам этого не знаю. В общем, это ещё предстоит узнать… Я литературовед, профессор. Жил в Ленинграде. У меня остались там жена и дочь… Чудесное шаловливое существо. Ей уже пятнадцать лет. В тридцать седьмом было всего десять. Живы ли? Они в Ленинграде. Написал им письмо об отправке на фронт. Не знаю, дойдет ли.
Ромашкин верил этому человеку, очень искренней была его грусть.
Подошел командир взвода:
— Вот ты где. Послушай, Ромашкин, ты уже опытный, — завтра, когда пойдем в атаку, помоги на левом фланге. Сам знаешь, народ необстрелянный, испугаются пулемётов, залягут, потом не поднять. Помоги, штрафники тебя послушают, ты с ними общий язык найдешь.
Много ли нужно человеку в беде? Иногда не деньги, не какие-то блага, а сознание, что ты сам кому-то нужен. Вот не помог лейтенант ничем, а сам помощи попросил — и светлее стало у Василия на душе, воспрянул духом.
— Не беспокойся, лейтенант, на левом фланге будет полный порядок!
— Ну, спасибо тебе.
Когда начало светать и Ромашкин уже посчитал, что ночь прошла спокойно, вдруг неожиданно артиллерия гитлеровцев обрушила на наши траншеи лавину снарядов и мин. Вмиг все смешалось в грохоте взрывов. Ромашкин упал на дно окопа и заполз в «лисью нору». Он понял: немцы обнаружили подготовку к атаке и решили провести артиллерийский налет.
Ураган бушевал недолго. Когда обстрел прекратился, было уже утро, но в дыму и пыли все ещё ничего не было видно.
Ромашкин пошел по развороченной снарядами траншее. За одним из поворотов увидел несколько трупов. Их, видно, убило одним из первых разрывов, когда стояли и о чем-то разговаривали. Полузасыпанные землей и обезображенные взрывом, они превратились в кровавое месиво.
Вовка Голубев, дрожащий и жалкий, подбежал к Ромашкину и затараторил:
— Я с ними курил! Побрызгать отошел! И тут загрохотало! А когда кончилось, гляжу — из них уже отбивная! Я же на минуту отошел! Вот не отошел бы, и мне хана, лежал бы с ними вместе.
Штрафную роту, несмотря на артналет и потери, двинули в атаку в назначенное время.
Ромашкин услышал, как ротный Старовойтов доложил по телефону:
— Шурочка пошла вперед! — А сам зарядил свежую ленту в станковый пулемёт и остался в траншее.
Взводные выпрыгнули на бруствер и кричали:
— За Родину! Вперед! — Но сами стояли на месте, ждали, пока вся рота вылезет из траншеи и развернется в цепь.
Рядом с Василием бежал Нагорный, он истово провозглашал эти же слова:
— За Родину! За нашу Родину!
А с другого бока бежал Вовка Голубев, он перепрыгивал через воронки и старые трупы, не обращая внимания на свист пуль и падающих штрафников — то ли убитых, то ли раненых, все ещё пояснял Ромашкину:
— Надо же мне было от них отойти! Не ушел бы, накрылся бы я с ними!
Ромашкин с гулко бьющимся сердцем бежал вперед, невольно ждал удара пули или осколка. Объяснения Вовки улавливал лишь наполовину, но все же отмечал в подсознании: «Какой смелый, черт, разговаривает, будто ничего не происходит». Ромашкин помнил и просьбу взводного, наблюдал за левым флангом, покрикивал:
— Вперед! Вперед, ребята!
Заметив, как несколько человек залегли от близкого взрыва, метнулся к ним:
— Встать! Вперед!
На него смотрели снизу глаза, полные ужаса, бойцы вжимались в землю не в силах оторваться от нее. Ромашкин понимал: ни разговоры, ни просьбы сейчас не помогут, против животного страха может подействовать лишь ещё более сильная встряска.
— Пристрелю, гады! Встать! Вперед! — грозно крикнул Ромашкин, наводя винтовку на лежащих.
Они вскинулись и побежали вперед, глядя уже не на ту смерть, которая летела издали, а на ту, что была рядом, в руках Ромашкина.
Не успели добежать до траншеи врага, как с низкого серого неба хлынул дождь, он обливал разгоряченное тело, прибавил сил. Запах гари взрывов на некоторое время сменил аромат теплой травы.
— Ура! — кричали штрафники и неслись на торчащие из земли мокрые каски.
Фашисты торопливо стреляли. Ромашкин видел их расширенные от ужаса глаза, дрожащие руки. Штрафники прыгали сверху прямо на головы врагов.
Рукопашная схватка была короткой — торопливые выстрелы в упор, крики раненых, ругань штрафников, несколько глухих взрывов гранат, брошенных в блиндажи.
— Вперед! — кричал Ромашкин. — Не задерживайся в первой траншее! — Он помнил приказ — взять деревню Коробкино, которая дальше, за этой высотой.
Справа командиры тоже выгоняли штрафников из блиндажей: кое-кто полез потрошить ранцы убитых гитлеровцев, снимать часы.
— Вперед, буду стрелять за мародерство! — неистовствовал Кузьмичев.
Волна атакующих покатилась дальше, ко второй траншее. А в первой, на дне ее, остались лежать втоптанные в грязь в зеленых мундирчиках те, кто несколько минут назад стреляли из пулемётов и автоматов. Вроде бы никто из гитлеровцев не убежал, но из следующей траншеи опять стреляли пулемёты и автоматы, мелькали зеленые, блестящие под дождем каски.
Вдруг вскрикнул и зашатался Нагорный.
— Зацепило? — сочувственно спросил Ромашкин.
— Кажется, да. Но я пойду вперед. Я могу. — Нагорный держался за грудь рукой, под пальцами на мокрой гимнастерке расплывалось красное пятно. Он побежал вместе со всеми, но постепенно стал отставать. Несколько раз падал, спотыкаясь на ровном месте, но поднимался и шел вперед.
«Вот так, наверное, и папа, — подумал Василий. — Он тоже был скромным, тихим, но в бою от других не отставал».
Ромашкин, оглядываясь, видел Нагорного, очень хотелось помочь ему, однако железный закон атаки — все идут только вперед — не позволял это сделать. Те, кто ранен, помогут друг другу. Живые должны продолжать свой бег навстречу врагу и поскорее убить его, иначе он сразит тебя.
Нагорный все же дошел до второй траншеи. Здесь на роту обрушился сильный артиллерийский налет. Все бросились на мокрое, скользкое дно, лежали некоторое время, не поднимая головы. Снаряды рвали землю совсем рядом. Кислый запах разопревшей от дождя и пота одежды заполнил траншею, набитую людьми.
Когда обстрел прекратился, Ромашкин хотел перевязать Нагорного — тот лежал рядом.
— Не надо. Бесполезно. — Он смотрел на Василия добрыми усталыми глазами. — Это даже к лучшему. Если бы вы знали, как я устал! Я очень боялся, что умру без пули. Без крови. Не сниму с себя обвинения. И вот, слава Богу, я убит. Очень прошу сообщить домой, в Ленинград. Пусть знают — я никогда врагом не был. Вот окончательно доказал это. Теперь жене, дочери… легче жить будет… — Нагорный обмяк, рука упала с груди, открыв густо-красное пятно на потемневшей от дождя гимнастерке.