Алиенист
Рузвельт к тому времени тяжело дышал, Флинн снова ухмылялся, а детектив-сержант Коннор вместе с инспектором стояли поодаль, даже не делая попыток хоть как-то вмешаться в происходящее. Они прекрасно понимали, что сейчас в буквальном смысле находятся промеж двух огней: с одной стороны – мощная волна муниципальных реформ, накрывшая Нью-Йорк после того, как годом ранее комиссия Лексоу обнародовала свои сенсационные выводы касательно уровня полицейской коррупции, с другой – не менее, а возможно, и более могучая сила той самой коррупции, что существовала, пожалуй, все время, пока существовала полиция, и сейчас лишь пережидала время, пока народ не забудет про эти новомодные реформы и не примется снова нарушать закон.
– Выбор, в сущности, прост, Флинн. – Рузвельт наконец справился с приступом – причем с таким достоинством, которого трудно было ждать после недавней вспышки ярости. – Эллисон в моем кабинете или ваша бляха на моем столе. Завтра утром.
– Конечно, комиссар, – угрюмо сдался Флинн. Он развернулся кругом и направился вниз по лестнице, бормоча себе под нос что-то вроде: «Черт бы побрал хлыщей, играющих в полисменов». Но тут появился один из патрульных снизу и сообщил, что прибыл фургон коронера и тот уже готов увезти тело.
Рузвельт попросил их минуту подождать, после чего отпустил Коннора вместе с инспектором. Мы остались на площадке одни, если не считать отвратительных останков того, что некогда, возможно, было одним из многих бессчастных молодых людей, чьи жизни каждый сезон разлетались вдребезги на дне темного океана убогих лачуг, простиравшихся от нас и до западных границ города. Вынужденных цепляться за что лишь можно – и Джорджио Санторелли был типичным тому примером, – и все ради того, чтобы просто выжить. Дети, предоставленные сами себе. Человеку, не знакомому с трущобами Нью-Йорка образца 1896 года, наверное, никогда бы и в голову не пришло, что такое возможно.
– Крайцлер установил, что мальчик был убит сегодня ночью и не так давно, – сказал Теодор, мельком взглянув на листок, который держал в руке. – Что-то там было про температуру тела. В общем, убийца может все еще скрываться неподалеку – мои люди сейчас прочесывают район. Здесь еще несколько сугубо медицинских подробностей, плюс вот это вот послание.
Он протянул мне бумагу, на которой я разглядел характерные Крайцлеровы каракули, набросанные второпях и печатными буквами: «РУЗВЕЛЬТ, СОВЕРШЕНЫ УЖАСНЫЕ ОШИБКИ. Я БУДУ К УТРУ ИЛИ К ЛАНЧУ НАМ СЛЕДУЕТ ПРИСТУПАТЬ – ЕСТЬ ПЛАН». Какое-то время я пытался найти в этих строчках смысл.
– Очень мило с его стороны оставить нам еще одну загадку, – сделал я единственный возможный в такой ситуации вывод.
– Да, – усмехнулся Теодор. – Сперва я подумал то же самое. Но сейчас, мне кажется, я понимаю, что он имел в виду. Стало яснее после осмотра тела. Как по-вашему, Мур, сколько людей каждый год в Нью-Йорке находят убитыми?
– Сложно сказать. – Я машинально посмотрел на труп и тут же резко отвел взгляд при виде лица, буквально втоптанного в металлическую площадку, так что нижняя челюсть вывернулась под неестественным углом по отношению к верхней, и эти кроваво-черные провалы на месте глаз… – Предположительно сотни. Возможно, тысячу человек или две.
– Да, это возможно… – отозвался Рузвельт. – И, тем не менее, это всего лишь наши предположения. А сколько таких случаев остается незамеченными? Ну, разумеется, силы правопорядка из кожи вон лезут, если жертва респектабельна и пользуется уважением в обществе. Но для таких, как этот мальчишка, для иммигрантов, торгующих собственным телом… Мне стыдно признаться, но еще не случалось, чтобы кто-либо хоть раз всерьез решил заняться подобным делом – и это должно быть заметно хотя бы по реакции Флинна. – Здесь его руки снова сами собой уперлись в бока. – Но, видит бог, я уже устал от всего этого. В этом мерзком районе мужья и жены изводят друг друга, пьяницы и морфинисты убивают рабочих людей, проституток режут без счета, если только они сами не кончают жизнь самоубийством, а окружающим это представляется не иначе как своего рода мрачным спектаклем, не лишенным занятности, не более. И это само по себе уже достаточно скверно. Но когда жертвами, как сейчас, становятся дети, а общество ничем не отличается от Флинна… клянусь громом, я готов объявить войну собственному народу! Какого черта, да за этот год у нас уже прошло три таких дела – и ничего, никакой реакции, только перешептывание по участкам да сплетни детективов!
– Три? – переспросил я. – Но я знаю только о девочке у Тряпичника.
Тряпичник Шань владел домом терпимости на перекрестке Шестой авеню и 24-й улицы и предлагал своим клиентам детей (большей частью девочек, хотя мальчиками тоже не брезговал) от девяти до четырнадцати лет. В январе одну из них, десяти лет от роду, нашли забитой насмерть в одном из номеров.
– Да, причем если бы Тряпичник не задержался с выплатой очередной взятки, мы бы и этого никогда не узнали, – сказал Рузвельт.
Нынешний мэр Нью-Йорка, полковник Уильям Л. Стронг, затеял жестокую битву с коррупцией, и его сподвижники, вроде Рузвельта, бесстрашно бились с ней днем и ночью, но до сих пор так и не преуспели в борьбе с самым древним и вместе с тем самым доходным предприятием полицейских: регулярными поборами с владельцев салунов, варьете, публичных домов, опиумных притонов и прочих мест подобного сорта.
– Кто-то с Шестнадцатого участка, и я пока еще не выяснил, кто именно, сплавил газетчикам значительную часть этой истории – с тем, чтобы закрутить потуже гайки своим подопечным. Но поскольку оставшиеся две жертвы были мальчиками, такими же, как этот, и находили их на улицах, давить на их хозяев было совершенно бесполезно. Так что их истории так и остались нерассказанными…
Его голос умолк, смешавшись с плеском воды иод нами и шорохом неизменного бриза, веявшего над рекой.
– Их обоих – так же?… – спросил я, глядя на Теодора, рассматривающего тело.
– Фактически да. Горло перерезано. И обоим здорово досталось от крыс и птиц – так же, в общем, как и этому. Не самое приятное зрелище.
– Крысы и птицы?
– Глаза, – ответил Рузвельт. – Детектив-сержант Коннор списал все на крыс, на охотников за падалью. Но все остальное…
В газетах ничего не писали про этих детей, хотя здесь не было ничего удивительного. Рузвельт был прав: убийства, казавшиеся нераскрываемыми, имевшие место среди бедноты или изгоев, редко фиксировались, и еще реже дело доходило до полицейского расследования. А если жертвы относились к той части общества, чье существование до сих пор вообще официально отрицается, шансы на огласку дела стремительно съеживались до вовсе мизерных размеров. На секунду я представил, что сказал бы мой редактор в «Таймс», предложи я ему запустить историю про мальчика, который жил тем, что красился, как молодая шлюха, и продавал свое тело взрослым мужчинам (а ведь многие из них до сих пор считаются респектабельными людьми), и его однажды безжалостно зарезали в одном из темных уголков нашего города. Думаю, мне бы сильно повезло, если бы после такого предложения меня просто уволили – принудительное заточение в Блумингдейловском приюте для умалишенных представлялось куда более реальным.
– Я много лет не виделся с Крайцлером, – задумчиво пробормотал Теодор, до сих пребывавший в некоторой отрешенности. – Хотя он прислал мне очень доброе письмо, когда… – На мгновение он запнулся. – Да, это было действительно трудное время.
Я сразу понял, что он имеет в виду. Теодор вспомнил о смерти своей первой жены Элис, которая в 1884 году отошла в мир иной, дав жизнь их дочери, носившей то же имя. Похоронив жену, Теодор поступил так, как он всегда поступал в подобных ситуациях, – вычеркнул из памяти все, что так или иначе напоминало об этой трагедии, и больше ни единым словом к ней не возвращался.
– Однако, – обратился ко мне Теодор, пытаясь отогнать неприятные мысли, – наш милейший доктор вас, должно быть, вызывал не без причины.
– И будь я проклят, если знаю, в чем она заключается, – ответил я, пожимая плечами.