Домино
— Здесь я не могу продолжать, — говорю я своему новому приятелю. — Но если вы придете завтра вечером ко мне домой…
— Завтра вечером у меня, быть может, пропадет интерес, — живо откликается он. — Буду ли я еще помнить ее лицо? Вдруг его вытеснит из моей памяти другое, встреченное за порогом этой комнаты.
Итак, он кокетлив, мой Ганимед.
— Это верно, — соглашаюсь я. — Но если вы все же явитесь завтра вечером ко мне домой — ручаюсь, после этого вы никогда ее не забудете.
— Грандиозное обещание, особенно если оно дается молодому человеку. Быть может, — добавляет он, — чересчур грандиозное.
Осушив свою чашу, он вскакивает на ноги и, прошелестев своим белым одеянием, теряется за порогом комнаты в теснящемся пантеоне костюмированных божеств.
Задержавшись, я приканчиваю крыжовенное вино и стряхиваю пепел трубки в холодный очаг. Затем, загасив одинокую свечу на пристенном столике и поправив домино, тоже направляюсь в гостиную.
Вскоре я замечаю своего Ганимеда: он танцует с долговязой пастушкой — дочерью старого пэра, вкушающего покой среди роскоши своих ямайских владений. Какова наглость! Но тут на меня внезапно накатывает меланхолия и я завидую этим двоим: их молодости, суетности, чувствам, которые они друг к другу испытывают, — пусть даже притворным или мимолетным.
Однако через час, перед самым уходом, я вижу подлетающего ко мне Ганимеда и настраиваюсь на более человеколюбивый и оптимистический лад. Приподняв маску и дергая меня за рукав домино, он шепчет: «Итак, завтра? В девять…»
Глава 1
Начну с самого начала. Я родился в 1753 году в деревне Аппер-Баклинг, графство Шропшир. Перед моим рождением цыганка предрекла матери, что из меня вырастет преуспевающий торговец или выдающийся государственный деятель. К счастью, мать, будучи женой священника, не придавала значения языческим суевериям; для той же профессии она предназначила и меня, вопреки пророчествам о будущем величии. Отец, носитель духовного звания, также отверг безапелляционно высказанную цыганкой мысль, будто ключ к нашим личным качествам следует искать в чайной заварке или в линиях ладони; по его мнению, таковые сведения содержались, скорее, в лице человека: форме головы, расположении глаз, длине носа, ширине губ, очертании бровей, наклоне челюсти. На доказательство этой теории он потратил немалую часть жизни и без счета почтовой бумаги, итогом же трудов стал научный трактат, озаглавленный «Совершенный физиогномист». Что за судьба проглянулась ему в пятнах и порывистых гримасах юношеской физиономии его отпрыска, о том он умолчал, но, во всяком случае, планы матери относительно моего будущего не вызвали у него возражений. Намеченная родителями перспектива не приводила меня в восторг, тем не менее, как второй сын, я не мог не подчиниться их желаниям, сколь ни были они противны моим собственным мечтам о славе литератора или бешеном успехе моих живописных полотен в салонах и выставочных залах на континенте.
Однако со смертью моего старшего брата Уильяма в предначертанном мне будущем произошли изменения. Когда брату исполнилось восемнадцать, для него был приобретен офицерский патент, но его военную карьеру оборвала, во время битвы у порогов Миссисипи, мушкетная пуля, выпущенная индейским вождем. Дальнейшие перемены последовали ближайшей весной: вслед за Уильямом в могилу сошел, унесенный лихорадкой, и отец, не успев, к сожалению, закончить «Совершенного физиогномиста». Поскольку отец к финансовым делам относился с философической небрежностью (он надеялся, что успех его трактата повлечет за собой избавление от всяких подобного рода забот), моя мать, овдовев, осталась без гроша. С учетом изменившихся обстоятельств было решено, что по достижении семнадцати лет я отправлюсь в Лондон и свяжусь там со своим родственником, сэром Генри Полликсфеном. Сэр Генри был не только двоюродным братом моей матери, но также человеком богатым и влиятельным, говоря короче, обладателем того самого общественного положения, какое, согласно невероятному пророчеству цыганки, должно было достаться мне.
Прежде чем покинуть отеческий дом, я должен был зарубить себе на носу, что намерение устроить свою судьбу при помощи родственных связей осуществимо не иначе как через самую тонкую дипломатию, поскольку с того времени, как мать начала поощрять ухаживания отца, внутри семейства наметился разлад, после свадьбы перешедший во вражду. Яблоком раздора (он длился ровно два десятка лет) послужил, как я понял, кусок пашни, который примыкал к владениям моего деда, а также молодой человек, законный собственник этого участка, как нельзя лучше годившийся деду в зятья. К досаде деда, моя мать не пожелала сделать этого юного кавалера законным собственником своей руки, а сохранила, невзирая на уговоры и угрозы, верность моему отцу.
И вот утро после моего семнадцатого дня рождения застало меня на дороге в Лондон; на багажном седле я вез с собой двенадцать гиней, смену платья, три рубашки с кружевными манжетами, две пары шерстяных носков, коробку с красками, свернутую трубкой замусоленную рукопись «Совершенного физиогномиста» и, наконец, треуголку, которая в прежние времена венчала более почтенное, морщинистое чело — а именно, чело автора вышеупомянутого трактата. Иными словами, при мне было все мое земное достояние, и, полагаясь на эти скудные ресурсы, а также на рекомендательное письмо матери к ее почтенному родственнику, я устремился в неизведанные глубины большого города.
Второй и последней моей опорой в Лондоне был мой друг Топшем, или лорд Чадли, как я мог бы назвать его теперь. Знакомством и завязавшейся затем дружбой с Топпи я был обязан тому, что мой отец выполнял для предыдущего лорда Чадли различные богослужебные обязанности, в последний раз — прошлым летом, и связаны они были с погребением. Топпи сделался наследником обширных владений, не только в Шропшире, но и в графстве Корк — следствие приверженности одного из его предков Кромвелю. Вознамерившись влиться в высшее общество, мой друг прибыл в Лондон через месяц-другой после меня, но путь из Шропшира он избрал кружной и авантюрный, через множество городов, в том числе Париж и Константинополь. Кроме того, прежде чем пуститься в дорогу, он провел два месяца на португальском побережье: годичный курс наук в менее здоровых местностях континента нанес его организму такой урон, что пришлось подкреплять себя мучительным курсом ртутной терапии.
По прибытии в столицу верный дружбе Топпи разыскал мое скромное жилище на улице Хеймаркет, расположенное над лавкой пастижера; вернее, разыскал меня лакей, который просунул в дверь лавки печатную визитную карточку. Впоследствии Топпи много раз обещал свести меня с Достойными (как он выражался) Особами, которые, говорил он, оценив достоинства моих портретов и пейзажей, с готовностью окажут мне материальную поддержку. Это великодушное предложение пришлось тем более кстати, что мой родственник до сих пор не откликнулся на попытки к нему приблизиться. Сколь бы ни был справедлив постулат «Совершенного физиогномиста», что хорошее лицо является «лучшей рекомендацией для его обладателя», сэр Генри, увы, никак не соглашался принять этот, отчаянно ему навязываемый документ к рассмотрению; общаться со мной он предпочитал через высокого мрачного привратника, который, при последнем моем визите в красивый дом на Куинз-Сквер, грозился отходить меня палкой, если я не прекращу канючить. После новых и новых неудач я с готовностью принял приглашение Топпи участвовать вместе с ним в светском рауте у лорда У***, пэра, известного своим общительным характером, однако не вполне уважаемого в beau monde [3] из-за некоторых страниц своей семейной истории.
Именно в его доме, на третьем месяце своего пребывания в Лондоне, я свел знакомство с леди Петронеллой Боклер и ее сомнительным приятелем Тристано. Нынче эти имена далеко не так известны, как в прежнюю пору; Тристано, не сходивший в свое время с языков герой скандалов и сплетен, брошюр и печатных объявлений, встретился мне уже старым, почти всеми забытым человеком, а сейчас они оба уже пятый десяток лет покоятся в могиле. Лишь я один остался, чтобы рассказать историю их жизней; на недолгие месяцы орбиты этих комет схлестнулись с моей и навсегда изменили ее течение.