Домино
На следующее утро Тристано пробудили колокола соседней церкви, вызванивавшие ангелюс. Прочитав молитвы, он получил новую кормежку: еще более зачерствевший хлеб и вновь суп, жиже вчерашнего.
Как ни удивительно, убожество трапезы было уравновешено щедрой порцией красного вина. Тристано пытался объяснить, что прежде, за исключением причастия, ему не приходилось…
— Пей! — приказал Монтичелли.
Тристано повиновался, доктор тут же снова наполнил стакан.
— Пей.
Вторым кубком вина нежданные роскошества не ограничились: в комнате появилась эмалированная лохань на звериных лапах и служанка начала чайник за чайником лить туда горячую воду. Монтичелли наполнил еще один стакан и длинным пальцем указал на лохань, наполненную стараниями девушки почти до краев.
— Полезай, — распорядился он, раскупорил пузырек и плеснул в воду какое-то благовоние. Очки его запотели, влага выступила и на круглом окошке у него за спиной.
Тристано поспешно разделся и залез в лохань, приняв попутно из рук доктора третий стакан, куда Монтичелли добавил несколько капель коричневого сиропа из еще одного пузырька, отчего вино потемнело.
— Пей, — повторил он.
Вода была горячей, но Тристано не осмелился возразить и погрузился по шею, одновременно пробуя вино, которое горчило куда больше, чем две предыдущие порции.
— Расслабься. — Монтичелли проговорил это уже не так резко, отвернулся к столику и начал там что-то перекладывать.
Как ни странно, Тристано ничего не стоило исполнить и это требование: вода уже не казалась такой горячей, а питье — таким горьким. Он закрыл глаза и припомнил, как хлюпала сернистая вода в горячих купальнях вблизи их деревни, когда он принимал ванны вместе со своим отцом, — в точности так же, под самым подбородком. Да, да, это было так давно, что стало казаться сном…
От вина голова у него закружилась. Как сквозь туман, он различил склонившегося над ним Монтичелли, слабо почувствовал, как рука доктора надавила ему на шею, под ухом… а затем он, должно быть, заснул в умиротворяющем жидком тепле.
Свет. Голоса.
Когда Тристано пробудился, — сколько дней прошло, он понятия не имел, — его взгляд наткнулся на очки и насупленные брови Монтичелли, которого он не сразу узнал.
— Ну как, он п-проснулся? — наконец прозвучал вопрос. Это был голос Гаэтано.
— Да, да, — сердито рявкнул Монтичелли. — А теперь оставь-ка нас лучше вдвоем. Ступай обратно к своим шлюхам. Не хватало еще, чтобы ты снова хлопнулся в обморок, как нервная барышня.
Он обернулся к Тристано и поднес к губам мальчика очередной стакан с темным вином.
— Пей.
Последовала тьма и тишина.
Вскоре вновь свет и голоса. И боль. Да. Боль, боль, боль.
— Спокойно, — пробормотал Монтичелли, стукнув ставнями и наполняя вином еще один стакан. — Пройдет. Пей.
Прошло — это верно. Но не раньше чем через десять дней. Иногда казалось, будет болеть вечно.
Проведя в городке одиннадцать дней, новобрачный, поминутно вздрагивая, помог своей супруге сесть в коляску, и началось путешествие вначале по узким переулкам, а потом через неисчислимые таможни, заставы, переправы, мосты. И вымогательство при каждой остановке, и каждый вечер гостиницы в глухих углах — не те, что в прошлый раз, но такие же грязные и негостеприимные: вши и пауки, запах овечьего помета и лошадиной мочи. Не стоит напоминать, что ели путники из собственной посуды собственными столовыми приборами и спали на собственном белье. Но простыни Тристано были теперь запятнаны кровью: горничная Монтичелли, как ни старалась, так и не сумела отмыть их дочиста. Запятнаны кровью Тристано, разумеется.
— П-после первой брачной ночи, — усмехнулся Гаэтано. Затем, однако, он посерьезнел и добавил нахмурившись: — Мы с-сожжем их, когда доберемся до Неаполя.
Тристано казалось, что именно беспокойство из-за этих простыней побуждает Гаэтано платить подозрительным господам даже больше, чем требовалось для ублажения их совести. Поскольку теперь он знал (из объяснений доктора в вечер перед отъездом), что всякий, кто приложит руку к «операции» (так это назвал Монтичелли), подлежит отлучению от церкви. Во всяком случае, такое наказание назначалось в Папской области, совокупно с рядом очень неприятных светских кар, однако не столь радикальных, как в Неаполитанском королевстве, где, по словам Монтичелли, исполнителя — вроде него самого — в два счета приговорили бы к смерти.
— И ордер бы выписал, — скалясь, втолковывал он Тристано, — тот же, кто накануне наслаждался плодами моего мастерства в Королевской капелле. Но я не возмущаюсь этим лицемерием, и знаешь почему? Я и сам лицемер. Я, видишь ли, терпеть не могу музыку. Да, мой мальчик, — весело прокаркал он, — по мне что опера, что кошачий концерт — все едино!
Но при всей своей нелюбви к музыке Монтичелли за десять дней позволил себе привязаться к Тристано — даже несмотря на то, что большую часть времени мальчик провел в оцепенении после бесчисленных порций вина, смешанного с опием. Правда, чем больше поправлялось его здоровье, тем светлее становилось вино, каковым Монтичелли потчевал заодно и себя, делаясь от этого добрей и разговорчивей. Часто они трое (если Гаэтано соглашался пренебречь иными радостями и остаться дома) играли в спинадо, слобберханнес, пикет и другие игры, которые освоил Монтичелли за идиллические — как будто — годы обучения в Падуе. Но вот настал последний день и к дому подкатила коляска, откуда выпрыгнул на булыжную мостовую мальчик в шляпе с лентами. Вылитый ангел со знаменитой «Пьета леи Туркини» в Неаполе. Новый партнер доктора по картам.
— Терпеть не могу музыку, — пробормотал Монтичелли и поправил очки, готовясь встречать новоприбывшего, — но люблю деньги.
Да, деньги. Кто мог подумать, что они достанутся в таком количестве? Правда, не сразу, но зато через несколько лет… Однажды Тристано заработал за полгода две тысячи дукатов — невероятно много для юноши семнадцати или восемнадцати лет.
Откуда взялось это богатство? В основном из оперных театров: вначале в Неаполе, а потом во Флоренции и Венеции. Да, Венеция… Но не буду забегать вперед. Прежде были церкви Рима и Папской области, священные пределы, куда не допускались женские голоса, способные их осквернить. Но там платили всего лишь четыре кроны за представление, гораздо прибыльнее было выступать в театре, например, в театре Алиберте — и там тоже женские голоса находились под запретом. Ролям не было конца: Танкред в «Gerusalemme liberata» [37], Термансий в «Onoria in Roma» [38], Клавдий в «Messalina» [39], Анастасио в «Giustino» [40]…
Что это? Быть может, вам покажется забавным, что величайшие властители и злодеи истории и мифологии: Тамерлан, римские цезари, Эней, Роланд, Танкред — унизились до того, чтобы петь мальчишеским или даже девичьим голосом? Да, в новейшие времена вкусы переменились и героические роли перешли к тенорам… но полвека назад такие партии надлежало исполнять самым красивым, виртуозным голосам, об ином нельзя было и помыслить.
Случались и весьма доходные приглашения в palazzi [41] кардиналов и знати: палаццо Маттеи, вилла Памфилия и вилла Боргезе, где от кардинала Гуальтьери Тристано получил тысячу скуди за четыре представления. Или драпированный шелком театр в палацио делла Канчеллерия — кардинал Оттобони наблюдал за сценой из собственных апартаментов и (по крайней мере, шел такой слух) пустил слезу во время исполнения aria grazioso [42]. Еще тысяча скуди. За ним охотились не только обитатели Рима, но и прочие зрители: князь Моденский, графиня Гримбальди из Генуи, саксонский королевский двор из Дрездена, великий герцог Тосканский, несколько раз, бывало, и кардинал Гримани, вице-король Неаполя.
37
«Освобожденный Иерусалим» (ит. ).
38
«Гонория в Риме» (ит. ).
39
«Мессалина» (ит. ).
40
«Джустино» (ит. ).
41
Дворцы (ит. ).
42
Ария грациозо (ит. ).