Домино
Все эти важные персоны просиживали перед мольбертом сэра Эндимиона по два часа каждый день, причем, как правило, более терпеливо, чем леди Манреза. Сэр Эндимион считал, что современное платье мешает придать портретируемому — будь он сколь угодно красив или уродлив — должную внушительность, а также выявить его «универсальную сущность», а потому выбирал моделям облачения в духе античности или пасторали.
— Терпеть не могу эти модные причуды, — фыркал он обычно, когда модель являлась к нему в турецком или персидском костюме. — Что здесь, маскарад? Нет. Мне нужна Правда, а не личина. Меня интересует универсальная сущность, мне нет дела до видимости. А также до новейших ухищрений модисток или модных поветрий Воксхолла. До капризов двора или наисвежайших туалетов, присланных почтой из Парижа. Нет, нет, нет. Как, черт возьми, смогу я показать внутренний дух, если внешняя оболочка наряжена в перья и драпировки, как полуголая одалиска?
Те из клиентов, кто имел глупость явиться к зеленой двери в запретном костюме, отсылались обратно с наказом не возвращаться без классического одеяния: белой мантии с цветами на плече и лентой вокруг талии; собравшись кучкой в студии или снаружи, у своих карет, они выглядели как небольшой пантеон мрачноватых божеств. Иной же раз они были обязаны обратиться, по выражению мастера, к «элегантной простоте» черных одежд со стоячими воротниками, отчего обретали поразительное сходство с портретами, созданными в прошлом веке великими мастерами Ван Дейком, Веласкесом или Рубенсом.
— Это уже лучше, — обрадованно кивал сэр Эндимион, критическим взглядом обозревая со всех сторон новый костюм модели. — Много лучше. Да, да. Теперь на месте досадных частностей начало вырисовываться универсальное и идеальное. Да… превосходно!
Как вы, наверное, догадываетесь, философия сэра Эндимиона оказалась весьма близка моей, и мне очень льстило, что я мыслю в унисон с этим острым умом. Одновременно я не без опасений ожидал, что он скажет о «турецких причудах» «Дамы при свете свечи», когда она будет завершена. А может, мне следовало бы сказать, если она будет завершена, поскольку наше дальнейшее общение с леди Боклер стояло под вопросом, как из-за того, что мне случилось заметить в ее квартире, так и, в еще большей степени, по причине моего собственного поведения, преступившего рамки приличий.
— У вас побывал посетитель, — дерзнул заявить я в тот вечер голосом, боюсь, грубым и с обличающими нотами.
— Посетитель? — Леди Боклер растерянно заморгала. — Нет-нет, едва ли… — Как больно мне было слушать нежный голос, произносивший такую ложь!
— Шляпа. — Понизив тон чуть ли не до шепота, я указал на буфет. — Перчатки…
— Ах да, — протянула она. — Приятель, мистер Котли, всего лишь приятель. Заглянул сюда далеко не вчера. Да-да… у меня и из головы вон. Да… это его шляпа. Он ее забыл, растеряха.
Выходит, Роберт побывал здесь, в этой комнате. Неудивительно, что негодяй так безобразно обращался со мной в тесном экипаже! Несомненно, леди Боклер меня похвалила, и он, надо полагать, увидел во мне соперника.
— Вам он вряд ли известен, — продолжала она. — Знакомый, не более. Не то чтобы важная птица… деревенский кузен. Ну вот, мистер Котли, — произнесла она, чуть помолчав, — вы, стало быть, ревнивы!
Ревнив? Разве? Имел ли я основания ревновать?
Когда я захлопнул за собой дверь и побрел по Сент-Джайлз-Хай-стрит, мне было ясно одно: моя неприязнь к Роберту — кузен он там или нет — сгустилась еще на тон или два. А мое уважение к леди Боклер? На ходу я вновь и вновь слышал мысленно ее ложь. Но было ли это ложью? В самом деле она забыла или пыталась меня обмануть?
В ближайшие дни, чтобы забыть об этих вопросах, я с головой погрузился в свои обязанности в студии. Последние были многочисленны и разнообразны, но по сути довольно непритязательны. После того как сэр Эндимион заканчивал лицо и одежду, мне поручалось добавить кармина в складки драпировок по бокам или мазать terra verte [53] задний план, состоявший из немереного пространства травы и дубов.
Модели платили потом сэру Эндимиону за готовый продукт по 50 гиней (портрет чуть меньше поясного) или даже 200 (портрет в полный рост). Признаюсь, у меня текли слюнки, когда я глядел, как легко и быстро — в мгновение ока — совершались такие сделки. Моя доля в этом прибыльном предприятии приносила мне всего-навсего одну гинею в конце каждой недели, так что за карточный долг я рассчитывал расплатиться за месяц с небольшим. Однако конечная ценность моей работы у сэра Эндимиона измерялась отнюдь не гинеями или иным чисто материальным выигрышем: главное, я изучал избранное мною ремесло у самых, так сказать, стоп мастера — или, по крайней мере, мистера Льюиса, «старшего помощника» мастера. Из ворчания мистера Льюиса я многое узнал о технике сэра Эндимиона, основанной на ряде странных смесей, с которыми он постоянно экспериментировал. Зелий и снадобий он хранил не меньше, чем какой-нибудь чернокнижник или аптекарь или (если верить Топпи) какая-нибудь светская модница; его шкафы, где теснились склянки, пузырьки, мерные стаканы, шпатели, ступки и бутыли из тыквы, заполненные, в свою очередь, восками, маслами, смолами, бальзамами, клеями и всевозможными пигментами, изобилием не уступали оснащению мистера Лангли, с его зловонными порошками и дымящимися припарками. На эти снадобья и зелья и уходила большая часть моего времени — помимо полоскания клейких кистей, аптечных банок и бутылей, а также мытья лестниц. Под руководством мистера Льюиса я варил составы из льняного семени и орехового масла над свинцовым суриком, получая таким образом олифу, которое замешивал затем, в очень точных пропорциях, с пигментом из лавки мистера Миддлтона на Сент-Мартинз-лейн. Также я соединял эти масла со специальной смолой (мастикой), которую растворял в скипидаре, чтобы получить маслянистый растворитель, которым охотно пользовался сэр Эндимион, когда писал тело. Я изготавливал для него лаки на яичных белках или — более трудоемкий способ, — растворив другую смолу, «копал», в олифе, втирал туда нужное количество пигмента. Случалось, у мистера Миддлтона не оказывалось требуемого пигмента или сэр Эндимион желал опробовать редкий или экспериментальный рецепт, данный кем-то из коллег, и тогда мне приходилось браться за керамические миски, мензурки и всякие разные смолы и минералы: анилин, селадон, трагакант, свинцовые белила, аммиак, алюминий и неизвестно что еще. Превратив ядовитую смесь в эмульсию, я ставил ее в керамической миске на огонь, где она пузырилась, брызгала и булькала семь или восемь часов подряд, а у меня от запаха воспалялись и источали влагу глаза и нос. Когда жидкость в мисках испарялась, я соскребал сухой остаток и растирал его в аптечной банке с маслом или смесью скипидара и воска. Все это убеждало меня в том, что создание живописных шедевров — занятие не для белоручек и лентяев.
Что еще? Я помогал делать офорты. Я намазывал гравированные пластинки сэра Эндимиона пигментом (франкфуртской черной сажей), растертым в льняном масле, а затем стирал его жестким тарлатаном и, наконец, ладонью, которую предварительно покрывал мелом. Смачивал бумагу, помещал ее в круглый пресс и, потея и кряхтя, вращал колесо, пока не вытягивал из пластины гравюру — черно-белое зеркальное изображение. Я помогал мастеру изготавливать особого рода портреты, недавно изобретенные во Франции месье де Силуэттом: усаживал дам в специальное кресло (мастер называл его «силуэт-машина»), сбоку которого был укреплен лист бумаги, с другой же стороны помещалась свеча, так что лист делался полупрозрачным. Через плечо сэра Эндимиона я наблюдал, как он обрисовывал на бумаге тень, создавая идеальный профиль — наиболее полно, по его мнению, отражающий универсальные и идеальные качества оригинала.
— Поскольку силуэтный рисунок, — объяснял он, — игнорирует все частности и дает возможность, как бы ни был раскрашен и напудрен оригинал портрета, разглядеть в линиях лба и челюстей сильные и слабые стороны характера, добродетели и пороки.