Способный ученик
Английский — 3. История — 3. Природоведение — 2. Обществоведение — 4. Французский — 1. Алгебра — 1.
Он не верил своим глазам. Он был готов к неутешительным итогам, но чтобы такое...
А МОЖЕТ, ОНО И К ЛУЧШЕМУ. МОЖЕТ, ТЫ НАРОЧНО ВСЕ ЗАПУСТИЛ, ЧТОБЫ ПОСКОРЕЙ ПОКОНЧИТЬ С ЭТИМ. ПОКА НЕ СЛУЧИЛОСЬ НЕПОПРАВИМОЕ.
Он прогнал эти мысли. Ничего не может случиться. Дюссандер у него вот где. Не пикнет. Старик думает, что Тодд кому-то из своих друзей отдал на сохранение письмо, только не знает, кому именно. Если с Тоддом, не дай бог, что произойдет, письмо окажется в полиции. В былые времена это бы Дюссандера, вполне возможно, не остановило, но сейчас он не то что быстро бегать, а и соображать быстро не способен.
— Он у меня вот где! — прошипел Тодд и вдруг со всей силы саданул себя по ляжке. Ну, псих... опять разговариваешь сам с собой.
Все началось месяца полтора назад, и он никак не мог избавиться от этой дурацкой манеры. Уже несколько раз на него поглядывали как-то странно. В том числе учителя. А этот сморчок Верни Эверсон так прямо и ляпнул: «Ну, ты совсем ку-ку». Ох как руки чесались врезать ему промеж глаз. Ссора, драка — нет, это никуда не годится. Нельзя такими вещами обращать на себя внимание. А уж разговаривать вслух — это вообще хуже некуда. Хуже...
— Хуже бывают только сны, — пробормотал Тодд и на этот раз себя даже не одернул.
В последнее время ему снились жуткие сны. Обычно он стоял в шеренге изможденных людей, одетых, как и он, в полосатые пижамы. В воздухе пахло паленым, где-то поодаль урчали бульдозеры. Мимо шеренги прохаживался Дюссандер и выборочно показывал на кого-то чем-то длинным. Этих не трогали. Остальных уводили. Кое-кто пытался сопротивляться, но большинство едва могли передвигать ноги. Наконец Дюссандер останавливался перед Тоддом. Мучительно долго они смотрели друг другу в глаза, после чего Дюссандер тыкал ему в грудь своим старым зонтиком.
— А этого в лабораторию, — произносил он, обнажая вставные зубы. — Уведите этого американского мальчика.
Иногда Тодду снилось, что он одет в эсэсовскую форму. Сапоги начищены до зеркального блеска. Тускло мерцает мертвая голова на фуражке. И стоит он не где-нибудь, а в самом центре родного города, у всех на виду. Кто-то уже показывает на него пальцем. Кто-то начинает смеяться. У других его вид вызывает шок, гнев, омерзение. Вдруг, скрипнув шинами, останавливается допотопный автомобиль, и из него выглядывает двухсотлетний старик, почти мумия, с пергаментным лицом — Дюссандер.
— Я узнал тебя! — пронзительно кричит он. Потом обводит взглядом зевак и вновь обрушивается на Тодда: — Ты был начальником лагеря в Патэне! Посмотрите на него! Упырь из Патэна! Это его назвал Гиммлер мастером своего дела! Смерть убийце! Смерть!
— Ерунда, — пробормотал Тодд, отгоняя нахлынувшие видения, — ерунда все это, он у меня вот где.
Он поймал на себе взгляды случайной парочки и с вызовом уставился на молодых людей, провоцируя их на какой-нибудь выпад. Те отвернулись. Им показалось, что губы мальчика были растянуты в ухмылке.
Тодд быстро сунул листок в карман и помчал на велосипеде в аптеку неподалеку. В аптеке он купил жидкость для выведения чернил и синюю авторучку. Вернувшись в парк (той парочки уже не было, но алкаши торчали на прежнем месте), Тодд исправил отметки: английский — на 4, историю США — на 5, природоведение — на 4, французский — на 3 и алгебру — на 4. Оценку по обществоведению он тоже стер и проставил заново, чтобы уж, как говорится, по всей форме.
ДА УЖ, НАСЧЕТ ФОРМЫ ОН СПЕЦИАЛИСТ.
— Ничего, — успокаивал он себя. — Главное, предки не узнают. Они еще долго не узнают.
В третьем часу ночи, парализованный страхом, Курт Дюссандер проснулся от собственного стона, ловя ртом воздух. Грудь точно придавило тяжелым камнем — а что если это инфаркт? Нашаривая в темноте кнопку, он чуть не сковырнул ночник.
Успокойся, сказал он себе, видишь, это твоя спальня, твой дом, Санто-Донато, Калифорния, Америка. Видишь, те же коричневые шторы на окне, те же книги из лавки на Сорен-стрит, на полу серый коврик, на стенах голубые обои. Никакого инфаркта. Никаких джунглей. Никто тебя не высматривает.
Но ужас словно прилип к телу омерзительной влажной простыней, и сердце колотилось как бешеное. Опять этот сон. Он знал — рано или поздно сон повторится. Проклятый мальчишка. Письмо, которым он прикрывается, это, конечно, блеф, и весьма неудачный... позаимствовал из какого-нибудь телевизионного детектива. Найдется ли на свете мальчишка, который не распечатает конверт с доверенной ему тайной? Нет таких. ПОЧТИ нет. Эх, знать бы наверняка...
Он осторожно сжал и разжал скрюченные артритом пальцы.
Вытащив из пачки сигарету, он чиркнул спичкой о ножку кровати. Настенные часы показывали два часа сорок одну минуту. Про сон можно забыть. Он глубоко затянулся и тут же закашлялся дымом. Да уж какой там сон, сойти, что ли, вниз и пропустить один-два стаканчика. Или три. Последние полтора месяца он явно перебирал. Разве так он держал выпивку в тридцать девятом, в Берлине, когда оказывался в увольнении, а в воздухе пахло лебедой, и со всех сторон звучал голос фюрера, и, казалось, отовсюду на тебя был устремлен этот дьявольский, повелевающий взгляд...
МАЛЬЧИШКА... ПРОКЛЯТЫЙ МАЛЬЧИШКА!
— Это все... — начал он и вздрогнул от звуков собственного голоса в пустой комнате. Вот так же вслух он разговаривал в последние недели в Патэне, когда мир рушился на глазах и на Востоке с каждым днем, а потом и с каждым часом все нарастал русский гром. В те дни разговаривать вслух было делом естественным. В результате стресса люди и не такое вытворяют...
— Это все результат стресса, — произнес он вслух. Он произнес это по-немецки. Он не говорил по-немецки много-много лет, и сейчас родной язык согрел его и размягчил. Так успокаивает колыбельная в нежных сумерках.
— Да, стресса, — повторил он. — Из-за мальчишки. Но давай начистоту. Не врать же самому себе в три часа ночи. Разве тебе так уж неприятно вспоминать прошлое? Вначале ты боялся, что мальчишка просто не может или не сможет сохранить это в тайне. Проговорится своему дружку, тот — своему, и так далее. Но если он столько молчал, будет молчать и дальше. А то заберут меня, и останется он без своей... живой истории. А кто я для него? Живая история.
Он умолк, но мысли продолжали вертеться. Одиночество... кто бы знал, как он погибал от одиночества. Даже подумывал о самоубийстве. Сколько можно быть затворником? Единственные голоса — по радио. Единственные лица — в забегаловке напротив. Он старый человек, и хотя он боялся умереть, еще больше он боялся жить, жить в полном одиночестве. У него было плохо с глазами — то чашку перевернет, то обо что-нибудь ударится. Он жил в страхе, что, если случится что-то серьезное, он не доползет до телефона. А если доползет и за ним приедут, какой-нибудь дотошный врач найдет изъяны в фальшивой истории болезни мистера Денкера, и таким образом докопаются до его настоящего прошлого.
С появлением мальчишки все эти страхи как бы отступили. При нем он безбоязненно вспоминал былое, вспоминал до немыслимых подробностей. Имена, эпизоды, даже какая была погода. Он вспомнил рядового Хенрайда, который залег со своим ручным пулеметом в северо-восточном бастионе. У Хенрайда был на лбу жировик, и многие звали его Циклопом. Он вспомнил Кесселя, носившего при себе карточку своей девушки. Она сфотографировалась на тахте, голая, с закинутыми за голову руками, и Кессель, небесплатно, разрешал сослуживцам ее рассматривать. Он вспомнил имена врачей, проводивших эксперименты... Имена, имена...
Обо всем этом он рассказывал, вероятно, так, как рассказывают старые люди, с той только разницей, что стариков обычно слушают вполуха, неохотно, а то и с откровенным раздражением, его же готовы были слушать часами.
Так неужели это не стоит нескольких ночных кошмаров?
Он раздавил сигарету, с минуту полежал, глядя в потолок, а затем свесил ноги с кровати. Хороша парочка, подумал он, ничего не скажешь... то ли подкармливаем друг друга, то ли пьем друг у друга кровь. Если ему, Дюссандеру, по ночам бывает несладко, каково, интересно, мальчику? Ему-то как, спится? Вряд ли. За последнее время он явно похудел и осунулся.